– Уехали? – слышится с балкона голос проснувшейся хозяйки.
– Давно уехали, – отвечает Марфа.
Торопится хозяйка: без нее не будет дела; тут нет своей воли, все так устроено, чтобы рай зеленеющий и расцветающий с птичьими песнями – забыть; все так заведено, чтобы хозяин сошелся со всем, как навоз, удобряющий землю.
– Галка засиделась, – жалуется Марфа на курицу.
– А Стефан?
– Бог милует: утро держится, что вечер скажет. Солнце вышеет. Белые струйки поднимаются от темной вспаханной земли. Княгиня спешит туда, в марево: там она – распашонки пашут, нет ее – сидят и болтают. Межами, бороздами ходит по вспаханному полю княгиня. Там рукою землю потрогает: не суха ли, не сыра ли, рассыпается, мажется… Там ощупает на свежей, мягкой земле ногой твердый орех и крикнет на распашонок. В белых, колеблющихся струйках земли, между черными птицами, идущими за сохой, она сама, как большая темная птица, и черные глаза ее, проникающее в землю, – птичьи глаза.
Была сухая весна. Земля распаренная, жаркая, отдавала последнюю влагу солнцу белыми струйками; напрасно ожидала эта сильная земля пахаря с плугом: бабы чуть ковыряли ее сохами. Где-то плачет дитя, оставленное на меже; мать не слышит, ведет и ведет длинную мелкую борозду: не столько пашет, сколько птиц кормит червями. Закричался ребенок; довела борозду мать, вынимает грудь – молоко перегорело. И растет дитя больное, слабое, и на поле колос вырастет мелкий на тонкой, длинной соломине – колос-зажмура, что все вверх глядит и на Бога обижается.
Сухая весна, когда не от теплых весенних дождей растает снег, а только от горячего солнца. С осени сухая земля весной сразу поглотит всю влагу: не было весенних ручьев, не было широкого разлива, была сухая весна. Близко около полудня, когда все дрожит, колеблется, соединяется, разъединяется в мареве, княгиня возвращалась домой по меже, разделяющей землю господскую и крестьянскую. Впереди марево создало море, и над ним парила в воздухе единственная березка с обкусанной макушкой. Ребенок где-то плакал, сверкала палица пашущей женщины.
– Где это плачет дитя? – подумала княгиня, но море расстилалось перед ней, и все закрывало и все уродовало весеннее марево.
Пашущая баба крикнула на лошадь, но слово не раздалось, а глухо кануло вниз; княгиня обернулась туда и увидела дитя. Сверкая палицей, подходила соха, остановилась возле ребенка. Лошадь изморенная прямо в оглоблях легла, и глаза ее от солнца красными кровяными шариками горели на темной земле.
Мать стала кормить дитя, и оно успокоилось и улыбнулось княгине.
– Отдай мне мальчика, – любуясь младенцем, сказала княгиня. – Отдай мне его. Мой, мой! – играя с ребенком, говорила она. Распашонка смеялась, довольная.
– На что тебе ребенок. Отдай мне, – повторила княгиня.
– Как на что? Вырастет – кормильцем будет.
– А девочку отдала бы?
– Нет, и девочку не отдам.
– На что же тебе девочка?
– Как на что? Ведь и наши матери были девочками.
Княгиня хорошо знала распашонку: артельная баба рожала частых детей от разных отцов; родит, покормит немного, завихрится – и опять родит, и опять завихрится.
– Да куда же девать их будешь, как будут жить они?
– Подрастать будут и отходить, а другие, Бог даст, опять будут рожаться, подходить и отходить, так и пойдет.
И улыбнулась распашонка, артельная женщина, медными, едва сгибающимися щеками, а глаза были веселые и стыдливые.
«Подходить и отходить, – удаляясь, повторяла княгиня, – завихрится и опять: „подходить и отходить“».
Море исчезло куда-то, березка, парящая в воздухе, стала на свое место, показался знакомый и глубокий длинный овраг через все крестьянское поле. Весенняя вода из года в год размывала эту темную землю до красной глины и глубже, все глубже, – теперь овраг глубокою, какою-то бесстыдною щелью был на этой темной земле. Ива стояла у края оврага и, расщепленная молнией, упала с этой стороны на ту сторону, и на темной мягкой земле к этой иве уже легла белая, твердая тропинка: по иве овраг переходят. Ива лежала и зеленела. По расщепу этой упавшей, но все еще зеленеющей ивы княгиня хотела перейти овраг. Вдруг ей показалось: в этом овраге между камнями и вывороченными корнями упавшей ивы было что-то человеческое…