Первой в этом ряду была рельефная карта Персии, изображающая местность с горами, реками и даже городами в миниатюре: эта платформа оказалась так велика, что ее приходилось везти на трех сцепленных в тандеме повозках и направлять с помощью идущих внизу людей. Вслед за ней двигался ряд телег с удивительно похожими портретами жен и детей Нарсеха, хоть в результате последних переговоров они и были возвращены ему в обмен на часть территорий: восточная граница тем самым передвинулась к берегам Тигра. И только после них тянулся обоз с добычей, которую в честь двадцатого года своего правления Диоклетиан дарил народу города Рима. Замыкала шествие колонна преторианской гвардии, чья обязанность в более славные дни знаменитого города состояла в охране священной личности императора.
По заполненным зеваками улицам города, многие жители которого еще никогда не видели августа Востока, процессия двигалась с величественно замедленной скоростью. Достигнув форума, Диоклетиан сошел с колесницы и вместе с Максимианом, следующим за ним с отставанием на шаг, вошел в храм Юпитера Капитолийского и приблизился к алтарю, где главный жрец уже стоял в ожидании. Пока император воскурял традиционный фимиам[46], виктимарии — Помощники жрецов, — чья работа состояла в действительном выполнении обряда жертвоприношения, ввели в другие двери белого жертвенного быка.
Схватив быка за одно ухо и за морду, один из виктимариев быстро пригнул его голову, тогда как другой нанес умелый удар топором, оглушив животное, с тем чтобы в дело мог вступить жрец и перерезать ему горло своим церемониальным ножом. Кровь хлынула на алтарь, и собравшиеся вокруг него подняли взоры к небесам, прося у Юпитера Капитолийского благословения для себя, для города и для империи.
Приезд Диоклетиана совпал с одним из праздников, обычно отмечаемых в Риме, на котором простой и знатный люд смешивались в уличных толпах, на многих балах и развлечениях, устраивавшихся по всему городу. Естественно, на них приглашали и Константина как любимчика Диоклетиана, особо отмечаемого им среди военных при дворе. Поскольку вечером в день праздника триумфа должен был состояться большой бал, он поручил Дацию выбрать наряд в караул на эту ночь и, одевшись в лучшую свою тунику, отправился на церемонию.
Одним из первых, кого он увидел там, оказался его бывший сокурсник по военному училищу в Никомедии Максенций. Сын августа Запада болтал с какими-то молодыми мужчинами и женщинами, но поскольку Константину они были незнакомы, он не стал вмешиваться в разговор. Вместо этого он подкрепился бокалом вина, закусив засахаренными фруктами с блюда в руках у раба, и стал разглядывать все прибывающую толпу роскошно одетых людей. Константин с удовлетворением заметил, что, несмотря на великолепие своего наряда, Максенций по рангу все еще стоял не выше трибуна. Константин решил пройти мимо, по возможности не обращая на себя внимания, но Максенций его увидел.
— Привет лакею императора, — насмешливо провозгласил он, поднимая высоко вверх бокал, — хранителю императорской спальни и, кто знает, может, и императорского ночного горшка.
По горстке его собеседников пробежал веселый смешок, но одну девушку, заметил Константин, эта шутка нисколько не рассмешила: стройная, изящная, она на светловолосой головке носила небольшую, украшенную жемчугом диадему, выдававшую ее высокое положение в обществе.
— Уж ты прости моего брата, трибун, за то, что он такой грубиян, — сказала она с ослепительной улыбкой. — До нас дошли слухи о том, как ты остановил всю армию Нарсеха перед Антиохией, так что, естественно, он завидует твоей славе.
Максенций покраснел.
— Знакомься, трибун Константин: Фауста, моя сестра. А это мои друзья, — проговорил он с насмешливо-притворной вежливостью.
Максенций не представил их поименно, и Константин был уверен, что эта неучтивость умышленная. Но девушка взяла его за руку и подошла к каждому по очереди, представляя его. На его общепринятые слова приветствия только несколько молоденьких женщин ответили с большой охотой, но Фауста дала всем ясно понять, что она лично берет его под свое крыло. Константин прикинул, что ей будет где-то около шестнадцати, и, несмотря на кажущуюся хрупкость, для своего возраста она уже созрела.