Утром его войска двинулись маршем на юг, к месту решительного сражения, для которого, как сообщала разведка, Лициний стягивал внушительную армию к югу от Наисса на равнине Фракии. Перед уходом Константин с Криспом прошли по обсаженным деревьями улицам к бывшему храму Асклепия, но нашли его в ветхом и неухоженном состоянии, и только небольшие картины, которые так хорошо помнил Константин, свидетельствовали о его прежнем статусе. Эти картины, хоть и потемневшие от пыли и паутины, оставались все еще такими же яркими, как в тот день, когда он открыл дверь и ступил внутрь, а затем бежал с сильно бьющимся сердцем от страха, что за ним могут гнаться злые духи, чьи изображения, он в этом был уверен, находятся на стенах.
— Что здесь случилось? — спросил Константин городского префекта, сопровождавшего их. — Когда я был мальчишкой, в этом храме молились христиане.
— Они это делали до указа императора Диоклетиана, август, — ответил префект. — Когда пришли солдаты, они решили, что это еще храм Асклепия, поэтому его пощадили.
— А что случилось с христианами?
— Одних уничтожили, другие отреклись.
— И здесь теперь никого?
— Никого, август. Мало кто осмеливался молиться христианскому Богу после того, как император Лициний запретил это.
— Да вы слышали ли когда-нибудь о Медиоланском эдикте, подписанном мною вместе с Лицинием?
Префект, старый человек, покачал головой — новое доказательство того, что Лициний так и не потрудился привести эдикт в исполнение на своей территории.
— Там что-нибудь оказалось не так? — спросил Крисп, когда они уезжали из Наисса вслед за своей армией.
— Когда-то этот старый храм был христианской церковью. Твоя бабушка ходила туда молиться.
— Помню, что она заботилась о христианах в Дрепануме. Мы даже прятали у себя моего учителя Лактанция.
— Он рассказывал тебе о христианском Боге?
— Да, но это было давно, и я многое уже забыл.
— А чему учил тебя Эвмений в Автуне — в отношении религии?
— Не многому. Он почитает Аполлона. У него дома есть его маленькая фигурка, и он часто читает об Аполлоне стихи на греческом. Но Эвмений говорит, что каждый должен решать в своем сердце, кого признавать за бога.
— Ну, и ты уже решил?
Крисп отрицательно качнул светловолосой головой, и утреннее солнце, коснувшись кончиков его волос там, где они выбивались, курчавясь, из-под римского шлема, моментально превратило их в светлое золото. Волосы Минервины, припомнил Константин, были того же самого цвета. Сейчас впервые за многие годы он подумал о ней, сравнивая ее простые желания с неуемным честолюбием Фаусты и ее мягкий, ласковый голос с резким, скрипучим голосом жены, когда она, что случалось нередко, воображала себя оскорбленной.
Минервина обладала внутренней добротой, придававшей ей странное свечение, подобно звезде, видимой в ясную ночь с вершины горы. Вспоминая все эти вещи, он вдруг осознал, как мало дало ему положение правителя половины Римской империи по сравнению с тем, что у него, совсем юного, было здесь, в Наиссе, в Дрепануме, и отвернулся, чтобы Крисп не заметил слезы в его глазах.
— Я попрошу Хосия посвятить тебя в тайны христианской веры, — сказал он сыну, когда снова мог спокойно владеть своим голосом. — Если тебе придется решать самому, кто должен быть твоим богом, тогда тебе, по крайней мере, нужно кое-что знать о каждом из них.
— Я бы выбрал Митру, — сказал Крисп. — Он понимает, что такое битва, опасность и необходимость владеть оружием. А ты, отец, христианин?
— Пока еще нет, хотя я многим обязан христианскому Богу. Хосий просвещает меня, но я не очень толковый ученик.
— Лактанций не раз говорил обо мне то же самое, — признался Крисп. — Но с Эвмением мы ладим очень славно. Он учил меня, что, если хочешь хорошо управлять, нужно знать гораздо больше, чем то, как отдавать приказы и владеть оружием.
— Может, я правил бы лучше, если бы выучил этот урок много лет назад, — признался Константин.
— Ну что ты, отец! — Это выражение теплоты, редко употребляемое юношей, потому что их взаимоотношения большей частью ограничивались военными рамками, порадовало сердце Константина. — Эвмений говорит, что ты величайший из всех правителей Рима. Вот почему… — Он смутился и замолчал.