Фоминцев весть о поджоге воспринял совсем с другой стороны. Да не фашисты лабораторию подожгли, дабы уничтожить ценнейшее оборудование, а также немецкие обои в серебристый горошек и пластиковые потолки. Убийцы Миронова постарались. Значит, среди образцов, снятых на даче Ермиловым, были и отпечатки пальцев убийцы.
Но весь отпечатки можно было снять повторно.
Увы, мироновская дача этой же ночью сгорела с лабораторией за компанию.
Рядовой Малышев, там дежуривший, был оглушен, связан и перетащен в кирпичный гараж. Зарево пожара видели из Зубовки, однако телефонная связь в деревне отсутствовала. Терем сгорел дотла.
Генерал Карнач не придумал ничего лучшего, кроме как посадить Ермилова под домашний арест и назначить служебное расследование: не мог ли начлаб, получив тридцать сребреников, собственноручно спалить лабораторию? Не передавал ли он за мзду ключи поджигателю для снятия копий?
* * *
Из гостиницы Прищепкин перебрался в медвежью берлогу Капиноса — тот как раз был в разводе. Коль расследование затягивалось, чего лишние деньги тратить.
Капинос снимал времянку в частном секторе на Карпинке и уже успел основательно ее загадить. Ну, не сам, конечно, загадил; кот Дися, доставшийся Женьке после развода, постарался: все углы раз сто пометил, обои подрал. Однако времянку окружал дивный запущенный чеховский сад с романтичной трухлявой беседкой и будкой летнего душа. Учитывая сносный Женькин характер, жить, в целом, было можно. Георгия Ивановича раздражало разве что пивоманство капиносово.
В день Женька выдувал по две чешских нормы. Это в обычный рабочий день, на выходные он затоваривался двадцатилитровым бидоном.
И ведь даже рыбки солененькой под пивко Женьке не требовалось. «Чего себе позволяешь? — выговаривал дружбану Георгий Иванович. — Разве ты капитан правоохранительных органов?.. Нет, ты капитан тонущего в пивном море судна! Знаешь, как это называется?.. Алкоголизмом!» — «Хорошее для меня море придумал, — лыбился Капинос. — Где такое, в отпуск туда рвану. А насчет алконавтики — зря ты абсолютно. Водки–то я не пью почти. Нету потребности, какой же я без нее алкоголик?» — «Пивной! — отвечал Георгий Иванович. — Что, не слышал о таких?.. Немедленно кодируйся! У Куликовской! Сильная, говорят, женщина, лучшая из нынешних в городе!» — «Ага, сильная, — хмурился Женька, — уже половину мужиков киселевградских на тот свет отправила. И вообще, кодировка эта…» — «Я‑то, как видишь, живой», — не сдавался Прищепкин.
Жалко было дружбана. Классный ведь мужик, тенор замечательный.
Прищепкин еще перед выездом из Минска Капиноса жалеть начал. Припоминая виденную давным–давно сценку.
Возвращался он откуда–то домой через парк. Зимою, днем морозным. Сугробы кругом метровые, воробьи на теплых проводах гроздьями греются, рассеянное солнце по верхушкам елей скользит. Снег под сапогами этак крахмалисто скрип да скрип. Благодать земная, красотища поднебесная. И в эту пастораль… Женька, гад, скотина неромантичная… несчастный, больной человек.
Прищепкин с пивнарем поравнялся. Ну, очередь змеится, морды черные развеселые: какой–то урод полируется, какой–то лечится. Делом жизни, короче, заняты. Вдруг замечает Прищепкин Женьку. Шинель нараспашку, без ушанки. Кружки Женьке по змейке передают. А тот их одну за одной, одну за одной. Залпом! И возвращает пустые змейке обратно. Конвейер получился — с главной у стража правопорядка операцией. Гнусной, между прочим, и постыдной для серых офицерских погон.
Прищепкин — к нему. А Капинос, оказывается, не просто так, на рекорд пьет. «Двадцать вторая, двадцать третья…» — считали его черномордые соратники. От Женькиной головы — клубы пара, снег под сапогами до земли протаял — верно, совместное издевательство Природы и Космического Разума: точно так же снега плавились под босыми ступнями Порфирия Иванова. Чуть не заплакал тогда Георгий Иванович. От досады, боли духовной, смятения сердечного. И от жалости бабьей почти глубины: губит ведь себя Женька, гу–бит!
В общем, планерки группы Фоминцева из гостиничного номера Прищепкина переместились в трухлявую Женькину беседку.