И другая — яблочко.
Мотыльком бы мне вспорхнуть
На девическую грудь...
— Ге-ей, на сходку-у!
Иной раз, бывало, и приблудится наш Шамсутдин к какой-нибудь из вдовушек, позабыв, что дома ждет его верная Гандалип.
Впрочем, усач проявлял такую рассеянность не во всем. Летом, когда на колхозной ферме бывало в изобилии масла и яиц, он являлся к председателю колхоза и заявлял:
— Пропащее мое дело! С горлом неладно, брат. Врачи беспокоятся, горловые связки, говорят, опухли. Не будешь, мол, сырыми яйцами лечить, наверняка лишишься голоса.
Ему отпускали все, что можно, однако заметного облегчения Шамсутдину это не приносило. Окончательное исцеление наступало лишь осенью, когда изобилию на фермах наступал конец.
Смущала ли его покой привычка бродяжить по белу свету, или вспоминал он своего друга Сибая, убитого в восемнадцатом году белобандитами, — только временами впадал Шамсутдин в уныние, и тогда душа металась в нем, как птица в клетке. В такие дни Шамсутдин садился на саке, поджав под себя ноги, брал свою скрипку и начинал наигрывать какую-то старинную тоскливую мелодию. Видать, не в силах была старая скрипка передать все, что терзало душу хозяина, и Шамсутдин, покачиваясь, затягивал первую попавшуюся песню:
Встал, друзья, курчавый тал над водой, над водой,
Лист у тала не густой, не густой.
Не богатства ждать, друзья, должен парень удалой, удалой,
А подруги крутобровой, крутобровой, молодой!..
Напевшись вволю, он надолго замолкал, потом, встряхнувшись, будто от сна, опять затягивал на весь дом ту же песню о курчавом тале над водой.
В другой половине горницы поскрипывал саке, и к щелке в дощатой перегородке то и дело припадал пытливый глаз. Там сидела круглолицая, пригожая Гандалип и вязала чулок. Она поджимала губы, укоризненно качала головой, решительно осуждая безрассудство мужа, отказывающегося от богатства ради какой-то крутобровой красавицы. Но, глянув еще раз в щелку, она выходила к мужу, бесшумно наполняла пустой стакан и, поближе придвинув сковородку с жареной картошкой, снова скрывалась в своем углу. Для жены, оберегающей домашний покой, лучше всего было, когда ее старик садился вот так и отводил взбаламученную душу за стаканом вина, а не шатался целыми днями неведомо где.
Уже назавтра «старик» становился прежним, смирным Шамсутдином. Он прятал краюху хлеба за пазуху и шел к своему стаду. А вечером, возвратившись с пастбища, Шамсутдин брал косу и шел косить колхозное сено — умножать трудодни своей семьи.
Так вот и жили они, Шамсутдин и Гандалип, как пара ласковых голубков.
Когда Тимери вышел за ворота, голос Шамсутдина раздавался уже где-то далеко возле кладбища. Сумерки сгустились. Из-за сосен на взгорье в розоватом сиянье выплыла вечерняя звезда. В лицо дохнуло влажной прохладой. Колхозники, переговариваясь, поспешно шли к клубу.
«Пожалуй, много будет народу!» — подумал Тимери, прислушиваясь к голосам, раздававшимся отовсюду, и двинулся, заложив руки за спину, вслед за темнеющими впереди фигурами. Но вскоре он замедлил шаги. Где-то на дороге рокотал трактор. В какой же это он колхоз двигается? А может, в «Чулпан»? Ох, пора бы! В носу защекотало от медвяного запаха пушистых почек тала. Тимери ковырнул носком сапога землю. «Да, скоро можно будет сеять. Самое позднее — через пять-шесть дней... Э-хе-хе...»
Мимо него, увлеченные разговором, прошли несколько женщин. На одной звенели монисты, и голос как будто был незнакомый. «Гостьи из Аланбаша!» — решил Тимери. Но тут одна из женщин, повязанная белым платком, возмущенно сказала:
— Лошади заморены, семян не хватает. Как отсеемся, ума не приложу! Без мужиков все пошло прахом...
«Своя! — мелькнуло в голове у Тимери. — Гляди, а? Вот неладная, все выболтала чужим!»
Только на днях сняли сухорукого Сайфи и выбрали Тимергали председателем. Что тяжко будет руководить колхозом, Тимери знал. Правда, в разговоре с секретарем райкома он довольно бодро заявил, что надо ведь кому-нибудь взяться за руководство колхозом. Но теперь он изрядно ломал себе голову: «Как быть с семенами? Где достать фураж? Как справиться с севом?»