— В чем тут дело? — произносит он наконец. — Знаешь, Ева, мне, право, будто нужнее всего разгадать тайну этой большой и тяжелой вещи с таким множеством тоненьких черточек внутри. Взгляни! Она смотрит мне в лицо, ну вот-вот заговорит!
По женскому наитию Ева раскрыла томик модного поэта, несомненно самого удачливого из земных стихотворцев: ведь его творения остались в чести, когда все великие искусники лиры канули в Лету. Но пусть призрак его не слишком ликует! Единственная дама на свете роняет книжку и весело смеется, глядя на озабоченного мужа.
— Дорогой Адам, — восклицает она, — какой ты задумчивый и грустный! Брось ты эту глупую вещь: если даже она и заговорит, незачем ее слушать. Давай разговаривать друг с другом, с небесами, с зеленой землей, с ее деревьями и цветами. Их наука лучше и нужнее для нас.
— Что ж, Ева, наверно, ты права, — отвечает Адам с легким вздохом. — И все-таки мне кажется, здесь нашлись бы ответы на те загадки, среди которых мы целый день блуждаем.
— А может быть, лучше и не искать ответов, — настаивает Ева. — Не знаю, по-моему, здесь словно бы нечем дышать. Коль ты меня любишь, пойдем отсюда!
Настояв на своем, она спасает его от таинственной книжной пагубы. Вот благодатное женское влияние! Побудь он там еще немного, покуда не отыскался бы ключ к библиотечным сокровищам — что не так уж невероятно: ведь рассудок у него человеческий, да вдобавок собственная хватка и проницательность, — и превратился бы в ученого, и грядущий хронограф нашего злополучного мира вскоре поведал бы о грехопадении второго Адама, вкусившего роковое яблоко с иного Древа Познания. Все ухищрения и измышления, мнимая мудрость, столь живо сходствующая с подлинной; все убогие истины, столь ущербные, что становятся обманчивей всякой лжи; все дурные принципы и злостные их порождения, гибельные примеры и превратные жизненные правила; все благовидные теории, обращавшие мир в морок, а людей — в тени; весь печальный опыт, который человечество стяжало за столько веков и из которого никогда не умело извлечь нравственных уроков на будущее, — все это нагромождение сокрушительной учености враз обрушилось бы на голову Адама. Ему бы только и осталось, что поднять бестолково оброненное нами жизненное бремя и пронести его еще немного.
А в своем блаженном неведении он все-таки внове порадуется нашему изношенному миру. Пусть даже он, как и мы, добром не кончит, зато хоть волен — а это вовсе не пустяк — ошибаться на свой страх и риск. И его литература, которая объявится с веками, не будет тысячекратным отзвуком нашей поэтической мысли, повторением образов, созданных нашими великими песнотворцами и повествователями; в ней зазвучат напевы, неслыханные на Земле, и скажутся достижения ума, чуждого нашим понятиям. Пускай же библиотечные тома покрываются многовековым слоем пыли, и в свой срок пусть обрушатся на них своды книгохранилища. Когда у потомков второго Адама накопится столько же своего мусора, тогда и настанет для них время перекапывать наши руины и сравнивать литературные свершения двух независимых рас.
Но мы заглядываем слишком далеко вперед. Видимо, это слабость тех, у кого за плечами большое прошлое. Вернемся лучше к новым Адаму и Еве, которым пока заменяют память смутные и зыбкие видения предбытия, и с них довольно счастья в настоящем.
День близится к закату, когда наши странники, не обязанные жизнью мертвым прародителям, оказываются на кладбище Маунт-Оберн. С легким сердцем, очарованные обоюдной вечерней прелестью земли и небес, бредут они по извилистым тропкам, среди мраморных колонн и подобий храмов, среди урн, обелисков и саркофагов, то останавливаясь и разглядывая воплощенья людского вымысла, то любуясь цветами — природным убранством, скрашивающим зрелище тления. Способна ли Смерть в окружении символов своего извечного торжества внушить им, что они в свой черед подъемлют тяжкую ношу бренности, которую сложил с себя целый сгинувший род? Правда, родной им прах никогда еще не покоился ни в какой могиле. Но разве не узнают они, и очень скоро, что Время и законы природы имеют неодолимую власть над их телами? Это весьма вероятно: немало теней омрачило их солнечный первоначальный день, и уже могла возникнуть мысль о несообразности души с условиями земной жизни. Они уже поняли, что многое придется отбросить. И предвиденье Смерти если еще не осенило их, то притаилось где-то рядом. Но вздумай они ее представить — и она приняла бы образ улетающей ввысь бабочки, или светлого ангела, манящего их в небеса, или же спящего ребенка, чьи тихие сны сквозят на его чистом челе.