И Веселое Копытце тихонько пофыркал носом, как делал по утрам, заслышав шаги Джеймса.
— И что сталось бы со мной, если бы я приобрел привычку лягаться? Меня бы сразу продали, не сказав обо мне доброго слова. Значит, я мог бы попасть к подручному мясника, который не давал бы мне и минуты продыху. Или в курортное заведение, где пони могут досмерти замучить работой, а интересуются только тем, насколько быстро можно его гонять. Или оказался бы в положении тех бедных пони, которых я не раз видел на прежней работе: взгромоздятся на маленькую тележку трое-четверо плотных мужчин, решивших гульнуть в воскресный денек, и нахлестывают пони, пока тот с ног не свалится. Боже упаси меня от такой судьбы!
Джинджер и я не были обычными рослыми и сильными упряжными лошадьми: в наших жилах текла и кровь породистых скакунов. Ростом мы одинаково подходили как под седло, так и в упряжку. Наш хозяин говаривал, что ему не по душе ни люди, ни лошади, годные на чтото единственное, а поскольку он не намеревался щеголять своим выездом по лондонским паркам, то и лошадей себе подбирал, исходя из их активности и полезности.
Для нас же самым большим удовольствием бывали семейные прогулки верхом, когда Джинджер седлали для хозяина, меня для хозяйки, а для юных леди Сэра Оливера и Веселое Копытце. Как весело бывало всем вместе идти рысью или легким галопом: нас это приводило в отличнейшее расположение духа. Лучше всех было мне, потому что я всегда возил хозяйку: она была такая легонькая, с таким милым голосом, с рукой, едва натягивавшей повод, так что я почти не чувствовал, как мною управляют.
О, если бы люди знали, как радует лошадь легкая рука наездника, как бережет она лошадиный рот и нрав, они бы, конечно, не дергали вожжи, не натягивали бы их чрезмерно, что они часто делают. Ведь наши рты весьма чувствительны, и если они не загублены дурной или неумелой ездой, если они не огрубели, то лошадь воспринимает малейшее движение руки седока и мгновенно соображает, что от нее требуется. Мой рот не был испорчен, полностью сохранял чувствительность, и я думаю, что именно по этой причине хозяйка отдавала мне предпочтение перед Джинджер, аллюры которой ничуть не уступали моим. Джинджер часто говорила, что завидует мне, и винила за свой загубленный рот грубую объездку и отвратительный мундштук, которым ее терзали в Лондоне.
Старый Сэр Оливер возражал ей: — Будет, будет, тебе не из-за чего расстраиваться! Высокая честь оказана именно тебе, а кобыла, способная с твоей резвостью везти на себе мужчину такого роста и веса, как наш хозяин, не должна ходить с опущенной головой только потому, что леди отдала предпочтение другому коню! Мы, лошади, вообще должны принимать мир, каков он есть, с готовностью и удовлетворением, ценя доброе отношение к себе.
Я часто недоумевал, отчего у Сэра Оливера такой куцый хвост: его длина не превышала шести-семи дюймов, а заканчивался он какой-то странной кисточкой. Во время одной из наших вольных прогулок в саду я решился спросить, какой несчастный случай лишил его хвоста.
Сэр Оливер раздул ноздри и негодующе посмотрел на меня:
— Несчастный случай? Отнюдь нет, это результат акта жестокости, бессмысленного и расчетливого злодейства. Совсем еще юным конем я был доставлен туда, где вершатся эти злодейские дела. Там меня привязали, скрутив так, что я не мог и шевельнуться, прямо с костью обрубили мой прекрасный длинный хвост и унесли его неведомо куда.
— Какой ужас! — воскликнул я.
— Конечно ужас! Все было ужасно: и страшная боль, которая долго мучила меня, и чувство униженности от того, что я лишился лучшего украшения лошади, но самым мучительным оказалось другое — мне стало нечем сгонять мух с боков и с крупа. Все вы, у кого сохранились хвосты, вы, не задумываясь, отмахиваетесь ими от мух; так разве способны вы представить себе муки, которые испытываю я? Мухи садятся на меня, кусаются, а мне их нечем прогнать! Я обречен на страдания до конца моих дней, и не существует способа облегчить их. Слава Богу, что люди перестали это делать.
— Но чего ради это делалось раньше? — спросила Джинджер.