— Да ведь это самое настоящее убийство!
— Давайте допросим его хорошенько!
— Ого! Занятные дела выплывают.
Тем временем страдавший от астмы Госновитцер жадно, будто сом, которого бросили обратно в воду, несколько раз глотнул воздуху; цвет лица у него стал обычным, глаза, вылезшие было на лоб, вернулись на положенное им место, голос окреп, и, возвысив его, Госновитцер заявил:
— За все, что там произошло, я возлагаю ответственность на господина Андраша Нусткорба, единственного сенатора, присутствовавшего при сем.
— Шебештен Трюк тоже там был, — заметил чей-то голос. Шебештен Трюк, мертвенно-бледный, втянул голову в плечи и, весь дрожа от страха, заныл: я, дескать, болен, у меня лихорадка, уже и на охоте я скверно чувствовал себя, оставьте меня в покое, я лучше домой пойду, отлежусь.
И только на губах Нусткорба среди всего этого змеиного шипенья играла презрительная, самоуверенная усмешка.
— Вы все сказали, господин Госновитцер? — тоном спросил он.
— Мне думается, да, — сухо отвечал обвинитель.
— Тогда попрошу слова и я.
— Правда или нет? — добивался своего Донат Маукш. — о чем вас спрашивают!
— Правильно! Не давайте ему много разглагольствовать! — поддержал его Мате Брюнек, любитель общественных скандалов. — Нусткорб всегда из воды сухим вылезет.
Сенатор Мостель нахмурил лоб.
— Ну вы, сударь, зарапортовались! И как вам не стыдно лишать слова человека, которого здесь обвиняют? Хороша была бы справедливость, скажу я вам!
Брюнеку от этих слов действительно стало стыдно, он даже спрятал голову в свои волосатые лапищи. И все же, когда Нусткорб поднялся со своего кресла, с галереи зашикали. Однако достаточно было одного-единственного взгляда Мостеля, чтобы воцарилась тишина. О, этот старец правил здесь, словно Нептун в водной стихии.
— Почтенный сенат! — начал Нусткорб. — Кто-то из моих коллег сейчас (не заметил я — кто именно) бросил обвинение, будто я — лиса, надеявшаяся благодаря смерти бургомистра поближе подобраться к винограду. Ну что ж, я согласен. Буду лисой. Но не та лиса страшна, которая заведомо является лисой и ходит в лисьей шкуре. Самая опасная лиса, почтенный сенат, это та, которая с виду кажется невинным агнцем, а на самом деле хитрее всех лис на свете.
— Непонятно! — буркнул Крипеи.
Зато на галерее все поняли: Нусткорб намекает на Давида Госновитцера, — ведь после Нусткорба он — первый кандидат на должность бургомистра, потому он и усердствует, норовит очернить своего соперника.
— Что же до обвинений сенатора Госновитцера…
— Правда или — нет? — снова повторил Донат Маукш.
— Ну, хорошо, правда! — отвечал Нусткорб и упрямо, как человек бесстрашный, вскинул голову. — Когда пуля вице-губернатора сразила бургомистра и я увидел проступившую на его кафтане кровь, мне вдруг вспомнилась давно забытая саксонская привилегия. Будто чья-то невидимая рука пустила мне в голову вместо пули эту мысль. Мне казалось, что в этот миг само провидение направляет мою волю, и я, действительно, почтенные господа сенаторы, распорядился поднять раненого бургомистра на руки, чтобы его кровью отмерить кусок соседних, принадлежащих Гёргею земель, величиной примерно в один лаиеус. Поступил я так, как сенатор города Лёче, обязанный блюсти его интересы.
— Волосы дыбом встают! — бросил Палфалви, на лысой голове которого не было, кстати сказать, ни единого волоска — хоть на коньках по ней катайся.
— Язычник! — прошипел Крипеи, нервно барабаня по столу длинными пальцами, на которых блестели красивые перстни. Он был золотых дел мастер и при каждом удобном случае надевал новые и новые кольца: собственные пальцы служили ему витриной для выставки его изделий.
Мнение большинства все явственнее оборачивалось против Нусткорба. На лицах сенаторов было написано нескрываемое удивление и негодование. Все смотрели на него изумленно и гневно. Да и на галерее тоже нарастал гул недовольства. Донат Маукш шепнуя Мате Брюнеку на ухо, из которого, словно хвостик крохотной белочки, выглядывал пучок рыжих волосков:
— Мне кажется, я вижу уже не один, а целых два трупа.
— Но-но, не торопись! — возразил Мате Брюнек.