Пал Гёргей пришел в ужас, поняв, какими последствиями, начиная смертью от голода, грозил его необдуманный поступок старшему брату, если бы беднягу Яноша, например, опознал кто-нибудь, когда копейщики везли его из Топорца или проболтался бы Гродковский. В душе его словно что-то надломилось, (ломанные кости поручают врачевать костоправу, за исцелением душевных надломов обращаются к господу богу. Так и Гёргей-младший впал вдруг в набожность. "Почему так все случилось? — вопрошал он себя и сам же отвечал: — Потому, что я был малодушен, поверил подозрению, счел его неопровержимым! А судьба вмешалась и так повернула все мои действия, что они едва не привели к страшному исходу. Уж нет ли тут сознательной цели, небесного промысла, который собственной рукой направляет наши судьбы? Уж не знамение ли это? Провидение говорит мне: "Смотри, Гёргей, гонишься ты за призраком, а видишь, к чему это приводит? Избавься от подозрения, преследующего тебя!"
"Перст божий!" — решил Пал. Вернувшись в Гёргё, он разместил гостей в пустовавшей части дома, решив, что отныне дозволит входить туда одной только экономке Марьяк; сам же он направился в комнату жены, где со дня ее кончины все сохранялось в неприкосновенности, и, встав перед портретом молодой красивой женщины, торжественно, но не вслух, а лишь мысленно произнес следующие слова: "Видишь, Каролина, что сталось со мной? Я очень несчастен. Не знаю, с тобою ли сейчас наша дочурка или она здесь, на земле. Но я и не хочу этого знать, буду думать, что она со мной, и воспитаю ее. Верю, со мной она! Стократ повторю: верю! А ты не сердись на меня за мои сомнения. На твоих глазах вырываю я их из души своей, будто занозу из тела. Клянусь богом!"
И ему стало легче. Совсем переменился Пал Гёргей. Чувствуя, как он был несправедлив к семейству брата, он теперь мечтал совершить какой-нибудь благородный поступок, которым ему удастся искупить свою вину. (Природная доброта не заглохла в нем.) Ему даже хотелось, например, чтобы императорские ищейки все-таки явились в Гёргё, а он, Пал Гёргей, разогнал бы жандармов и переправил бы Яноша через границу, в Польшу. Словом, спас бы брата, пусть даже ценой собственной жизни!
Увы, такого подвига и не понадобилось, потому что не успели Янош и его супруга пробыть у Пала Гёргея и трех дней (какие великолепные обеды стряпала в эти дни тетушка Марьяк!), как прискакал гонец от Дарваша: не застав Марии в Топорце, он привез в Гёргё грамоту с императорской печатью о помиловании Яноша.
Мария ликовала, а Янош Гёргей сначала несколько раз перечитал грамоту — нет ли тут какой-нибудь reservatio meatalis [Каверзы, задней мысли (лат.)] — и весьма флегматично отнесся к дарованной ему свободе.
— А ты даже не радуешься! — упрекала мужа Мария.
— Да, конечно, счастье! — грустно отозвался Янош. — Я напоминаю человека, которому, переломали все ребра и выбросили на лужайку. А он, найдя в траве клевер с четырьмя листочками, радостно восклицает: "Ах, какое счастье!"
— Лучше помилование, чем суд и расправа.
— Не знаю я теперь, кто я такой! — задумчиво возразил Янош Гёргей. — До сих пор я был беглым куруцем, но зато знал, кто я. В конце концов и затравленный волк знает, кто он. А вот кто теперь я?
— Ну и кто же ты теперь?
— Считается, что я свободный венгерский дворянин. Но, право, не знаю, кто я на самом деле, и боюсь, что не смогу смириться с этим. Прежнее мое положение было, по крайней мере, истинным, а нынешнее…
— Так что же ты собираешься делать? — полюбопытствовал Пал.
— Пока ничего. Вернее, пока я хочу вот скинуть с себя эту-бекешу подручного мельника. Найдется у тебя какое-нибудь платье для меня?
— Нет; этого я не позволю тебе сделать! — запротестовала госпожа Гёргей. — Ты вернешься со мною в Топорц в таком виде, как сейчас. Пусть все дворовые посмотрят, что за мельник ходил ко мне по ночам.
— Мария права. А потому никакого платья я тебе не дам. Зато дам совет: не впутывайся ты больше в подобные дела, ведь сколько веревочке не виться, а кончику быть.
— Вы чистую правду говорите, деверь! Словно в моем сердце читаете.