[153] даже самого Ленина из I акта (а также остальных актеров)? На этот вопрос я не смогу ответить, так как не очень-то умею предсказывать, а также с учетом моего невежества в области драматургии – в чем я неоднократно признавался, – и при отсутствии визуализационных способностей: я знаю одно, именно то, о чем писал Мрожеку еще до его отъезда на жительство в Мексику. Это, писал я, пьеса, которую легко испортить, а поставить как наслаждение для глаза и уха очень трудно, это поистине не только cross country steeplechase[154], сколько crosstime – бег наперекор истории, а такой просто не может быть не рискованным. Поэтому я вижу различные проблемы, которые будут, то есть могут быть, равно и усилителями-ускорителями, и ловушками и силками для тех, кто Мрожека ставит, и для тех, кто будет сурово осуждать или возносить до небес. Что касается возносителей, я имею в виду людей, ставящих Мрожека рядом с Мицкевичем, вынужден в этом вопросе апеллировать к будущей истории, потому что решать его будет XXI век, сегодня для таких авансов еще не время: штурм Верховного Совета и сотни трупов, окутанные клубами дыма танки на московских проспектах – это мне окончательно открыло глаза на то, что невозможно определить значимость и место, опережая ход событий. Впрочем, поэтому dixi et salvavi animam meam[155], ибо столько раз уже выше я успел признаться в театральном и драматургическом невежестве, когда писал только о том, что у меня в ослабевшей с годами памяти осталось после торопливого чтения. Больше всего меня интересует, как Мрожек в этом виде может быть принят в России: здесь, однако, мои предположения должны быть равны нулю, поскольку о новом российском зрителе в стране столь близкой, ибо соседской, – мы ровным счетом ничего не знаем. Впрочем, знаю ли я, что ничего не знаю? Может, Дравич[156] более толково и метко захочет высказаться как лучший, чем я, знаток русской души.
Написано 8 октября 1993 г.
Post Scriptum. Я не считаю, будто бы мое обращение к музыке как к уместному, хоть и не полному набору критериев, было обычным увиливанием от детального рассмотрения достоинств и недостатков произведения, поскольку легко – особенно в свете последних российских событий – понять, что православные басовые песнопения в церковных окнах-витражах на фоне темно-синего неба не удастся интерпретировать так, будто бы Мрожек, став духовным близнецом мистера Фукуямы[157], серьезно считал конец своей пьесы эквивалентом окончания кровавого советского семидесятилетия. Поэтому не следует принимать эту церковную коду как символ финала также и самой истории России. Как финал «Пятой» Бетховена не равен «решению вопроса» СУДЬБЫ и как какая-либо другая симфония «решает» какие-то вопросы вне музыки, так и приложение пьесы к историческому фону и к историческим событиям было бы в высшей степени неуместно. Попросту степень отстраненности может быть в разных областях искусства разной, но искусство так может относиться к действительности, как священное к мирскому: всегда проявляются мнимые совпадения и не совсем уже мнимые расхождения, однако всякий «редукционизм» будет подозрительным. «Крымские сонеты» Мицкевича НЕ были отражением колебания биржевых цен какого-нибудь зерна в России, а «Любовь в Крыму» не ЯВЛЯЕТСЯ списыванием с истории России, несмотря на то, что ЧТО-ТО из ее трагического, мучительного и кровавого сожительства с Марксом (даже внутри Белого дома в виде гротескных черт ужасного целого) было хорошо видно – так как ужасное и иронически язвительное сходятся в крайностях, как говорят французы, и ЭТО по-своему передает искусство (les extrêmes se touchent[158]). Так и у Мрожека.