Я сел в машину и с трудом попал ключом в замок зажигания. Все вокруг было как в тумане. Я медленно тронул машину, борясь с застилающими мне глаза слезами. Я ехал вниз по тупику, и силы мои были на исходе, и чувство вины все сильнее сжимало мое сердце.
«Из-за меня... из-за меня погиб Никольский. Не свяжись он со мною, не зажги меня Азефом... был бы жив и сейчас, а может быть, даже и продал бы свою злосчастную коллекцию тем, кто ради обладания ею был, как оказалось, готов на все. Продал бы и действительно уехал с хорошими деньгами куда-нибудь в Италию или Швейцарию».
Нет, заявлять в полицию о произошедшем преступлении я не поехал. Мария Николаевна, баронесса Миллер, вот к кому посылал меня перед смертью Никольский.
...У виллы баронессы охранников сейчас было больше, чем обычно. Парни, вооруженные автоматами, увешанные подсумками с гранатами, стояли у ворот плотной группой. Чуть поодаль — пикап с пулеметом на турели, пулеметчик, держась обеими руками за ручки пулемета, стоял, откинувшись назад, балансируя на каблуках коротких военных сапог.
Охранники встретили было меня настороженными взглядами, но кто-то из них узнал мою машину и равнодушно замахал кистью руки, приглашая въезжать на территорию виллы.
Баронесса встретила меня на пороге каминного зала, улыбаясь, как всегда, одними глазами и протягивая руку для поцелуя. По случаю утреннего часа на ней был украшенный дорогими старинными кружевами кремовый атласный пеньюар, полы которого чуть ли не мели своими концами натертый до блеска паркет.
— Бонжур, господин писатель...
Голос ее был светски приветлив.
— Прошу извинить мой вид — я с детства привыкла вставать поздно, хотя еще с тех лет помню... как это...
И, кокетливо поведя глазами и мило картавя, что, по ее мнению, должно было придать ее голосу детскость, продекламировала:
Кто рано ложится
И рано встает,
Тот вечно здоровый
И быстро растет.
И, довольная, захлопала в ладоши.
— О, я много стихов знала в детстве. Вот еще. По-слушайте:
Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Терпеливо не свивает
Хлопотливого гнезда...
Хорошо ведь, а? И притом это ведь только наше, господин писатель, только русское, не правда ли? Лев Александрович иногда просит меня продекламировать что-нибудь, правда, он любит серьезное, например, Некрасова о русском народе:
Вынесет все, и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе...
Дальше я не люблю... дальше — очень грустно, но стихи есть стихи:
...Жаль только, жить в эту пору прекрасную
Уж не придется ни мне, ни тебе...
Она говорила, не умолкая, пока мы входили в каминный зал и устраивались в креслах у чайного столика. И мне казалось, что она чем-то возбуждена, чем-то взволнована и старается скрыть свои чувства в непрерывном потоке слов, что она боится дать мне возможность заговорить и услышать от меня что-то такое, что она уже знает, но подтверждения услышать не хочет.
И все же надо было как-то сообщить ей о смерти ее старого друга. Как это сделать, я пока не представлял, мне никогда в жизни не приходилось выступать в роли вестника, сообщающего о случившемся несчастье. И как нужно бывает «готовить» человека к плохой, очень плохой вести, я не знал. Но все произошло само собою.
— Вы пришли рассказать, что... — вдруг совсем другим, резко изменившимся голосом заговорила баронесса, — что... с Львом Александровичем... что-то случилось, не так ли?
Ее твердый, требовательный взгляд уперся в мои глаза и не отпускал их.
— Он был у меня сегодня утром, — заговорила она через несколько мгновений, справившись со слезами с помощью тонкого кружевного платочка, извлеченного из рукава пеньюара. — Мы говорили о вас, господин писатель... Он волновался, просил меня быть очень осторожной, усилить охрану. И очень спешил к себе... в библиотеку.
— В него стреляли за несколько минут до моего приезда туда. Он умер при мне.
Ее глаза опять наполнились слезами.
— Последние слова его были о вас. Он хотел, чтобы я поехал к вам.
— Да, да, — пробормотала она. — Он принес мне что-то для вас и просил передать, если с ним что-нибудь случится.
Она взяла бронзовый колокольчик, стоящий перед нею на чайном столике, и несколько раз встряхнула.