— Никольский, — поспешил уточнить Дэвид, — Лев Александрович Никольский. Окончил перед самой Октябрьской революцией Пажеский корпус в Петрограде, в звании подпоручика. В эмиграции в Париже занимался журналистикой, был близок к генерал-лейтенанту жандармерии Александру Васильевичу Герасимову...
Профессор останавливающе поднял ладонь:
— Не пересказывайте мне то, что хранится в памяти наших компьютеров, молодой человек. Пойдем дальше. Вы говорите, что коллекция Никольского, видимо, существует. Что там — нам пока неизвестно. Товарищ Николаев неизвестно с какими намерениями тоже, как и мы, интересуется коллекцией и даже хотел бы ее приобрести, но наш библиотекарь на это пока не идет.
— Он обещал ее Николаеву... завещать! — вдруг вырвалось у Дэвида, будто он только что вспомнил последние слова разговора в бейрутской библиотеке.
— Да?
Лохматые брови Профессора сошлись на переносице и приподнялись:
— И вы упустили такую важную деталь? Это уж, молодой человек, непозволительно. Совсем непозволительно. Скажу больше — непрофессионально! И не делайте виноватое лицо, у нас работают не кающиеся грешники. Но я вас особенно и не виню — профессионализм приходит со временем, вот только время это было бы покороче. Ладно, подумаем лучше, как нам использовать вашу информацию...
...У Профессора было твердое правило: подчиненных не распекать ни в коем случае, ибо это парализует волю сотрудника и лишает его инициативности. Вот и теперь Дэвид покинул его кабинет полным желания действовать: ему опять предстояла поездка в Бейрут — решающая и, значит, последняя.
Едва дверь за Дэвидом закрылась, Профессор позволил себе расслабиться. Лицо его расплылось в широкой улыбке, которую никогда не видел у него на лице никто — ни из подчиненных, ни из начальства. Так улыбаться он позволял себе лишь наедине с самим собою.
Жил на свете Старый Лис,
Старый Лис, Старый Лис.
Очень хитрый Старый Лис,
Хитрый Лис, Хитрый Лис... — замурлыкал он песенку, сохранившуюся в его памяти с самого дальнего детства. В песенке говорилось, что Старый Лис жил в норе, у которой было несколько потайных выходов, и, когда охотники с глупыми собаками обкладывали нору, Старый Лис всегда уходил от них через какой-нибудь из потайных выходов, каждый раз оставляя преследователей с носом.
И сколько Профессор себя помнил, он всегда следовал примеру этого Старого Хитрого Лиса: что бы он в жизни ни предпринимал, он всегда готовил на всякий случай запасные выходы из любой ситуации. И «Операция А» (так он закодировал про себя акцию, порученную Дэвиду) была одним из очередных таких выходов. Это была его, только его одного собственная, личная операция. Впрочем, в такого рода делах, не имеющих особой государственной важности, он не был обязан давать кому-либо отчет, даже премьер-министру или президенту. Относительно же того, что подведомственные ему люди и деньги использовались им в своих, можно сказать, приватных целях, сомнения его не мучили — он слишком хорошо знал, что поступает так не первым и не последним.
— Как и Азеф, — пришло ему на ум, и его вдруг с неудержимой силой потянуло вновь — в который раз! — окунуться в жизнь человека, о котором поэт-футурист писал: «Ночь, черная, как Азеф».
Набрать личный шифр на панели компьютера и вызвать на экран дисплея дьявольские зеленые знаки нужной программы было минутным делом. И вот в глубине экрана бесшумно побежали фосфоресцирующие строки, вызванные из глубин бесстрастной электронной памяти компьютера:
«Действуя в двух мирах — в мире тайной политической полиции, с одной стороны, и в мире революционной террористической организации, с другой, — Азеф никогда не сливал себя целиком ни с одним из них, а все время преследовал свои собственные цели и соответственно с этим и предавал то революционеров полиции, то полицию революционерам».
И ниже источник цитирования: название книги, ее автор, выходные данные, страница, абзац по счету сверху.
Еще одно касание пульта управления. И по экрану побежали строки другого высказывания современника об Азефе:
«Этот «суровый террорист» и «непреклонный революционер», этот «азартный игрок» человеческими головами, как рисовала, а порой и теперь еще рисует творимая легенда, — в глубине души был жалким, физиологическим трусом, влюбленным в маленькие радости жизни и судорожно за них цепляющимся».