Профессор помотал головой, чтобы отогнать наваждение. Образ этого человека все навязчивее преследовал его. О чем бы он в последнее время ни думал, Азеф обязательно всплывал вдруг из его подсознания, вызывая странные аналогии, навязывая свои решения. Да, похоже, что он, обладая гипнотическим даром внушения, мог навязывать окружающим свою волю, но ведь он давно мертв и похоронен в безымянной могиле второго разряда. Так почему же он действует так убеждающе, почти диктаторски теперь? Или его неприкаянная, погрязшая в кровавых грехах душа до сих пор бродит по свету, отыскивая себе подобных и заставляя их продолжать свое дело?
Чертыхнувшись, Профессор сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, это входило в его систему восстановления душевного равновесия. Нет, он не был религиозным человеком, он не верил ни в Бога, ни в черта, ни в бессмертие, ни в переселение душ. Все это — обскурантизм, мракобесие! Он просто переутомился. Просто слишком долго жил мыслями об Азефе, сжился с ним, с этим неординарным человеком, дерзко поставившим себя над всем — над общепринятой моралью и человеческими законами, над жизнью и смертью, над людьми и государствами, из ничтожного, нищего местечкового мальчишки ставшего демоном!
И опять пальцы скользнули на пульт дисплея. И опять по экрану побежали зеленые дьявольские огоньки.
«Азеф — натура чисто аферистическая... на все смотрящий с точки зрения выгоды, занимающийся революцией только из-за ее доходности и службой правительству не но убеждению, а только из-за ее выгоды».
И подпись: Сергей Васильевич Зубатов.
— Зубатов? Сергей Васильевич? О, это был очень порядочный, интеллигентный и благородный человек.
Холодное лицо баронессы словно осветилось изнутри, когда она произносила эти фразы. Раз за разом бывая вместе с Никольским у Марии Николаевны на чае, я привык к тому, что гостеприимная хозяйка, несмотря на возраст, отличалась живостью характера и блестящей памятью. Правда, блестящая память демонстрировалась ею в том, что касалось прошлого, в настоящем же она частенько путалась и тогда, с коротким горловым смехом и холодным бесстрастным лицом привычно оправдывалась.
— Ах, господин писатель, стоит ли запоминать настоящее... Что в нем для меня? Одни потери и разочарования. То ли дело — прошлое. В нем все было ярко и романтично. А какие тогда были люди! Благородные рыцари, настоящие мужчины и кавалеры! Нет, я не осуждаю современную молодежь, наверняка и в ней есть благородные люди. Но, извините, этот дух стяжательства, когда каждый норовит урвать все, что может, себе и только себе...
Об этом противно даже говорить. Вы уж извините, господин писатель, но у меня здесь свой собственный мир, свой шато, и я хочу дожить в нем свои дни так же красиво, как прожила всю мою жизнь.
Никольский одобрительно кивал в такт ее словам, и на лице его было умиление. Это он завел разговор о Сергее Васильевиче Зубатове, как бы случайно, без какого-либо явного для того повода. Впрочем, никакого особого повода для этого и не потребовалось. С того раза, как он представил меня баронессе Миллер, мы стали бывать у нее почти каждый вечер, и не нужно было быть прозорливым, чтобы понять, что эти ежедневные встречи за русским самоваром спасают баронессу и Никольского от тоскливого стариковского одиночества. И, стараясь, чтобы я не скучал, Никольский каждый раз стремился разговорить хозяйку на тему, которая, как он уже был уверен, разожгла интерес «господина писателя»: об Азефе и его далеких днях.
Баронесса с удовольствием переносилась в мало кого интересующее сегодня прошлое. Как большинство поживших людей, она больше любила рассказывать, чем слушать, заново переживать в своих воспоминаниях некогда пережитое и, как ведется, слегка подправлять и приукрашивать свое прошлое, дофантазировать его, искренне веря при этом в правдивость своих воспоминаний.
А между тем жизнь ее не была богата событиями. В эмиграции она оказалась совсем юной девушкой. Ее родители: отец — инженер-путеец, мать — выпускница Смольного института благородных девиц — оказались во Франции отрезанными от России сначала фронтами мировой войны, а затем революции.