Перед отъездом боевиков он всех их жарко расцеловал... Сам в Петербург, естественно, ехать не собирался.
...Плеве был убит солнечным утром 28 июля на Измайловском проспекте. Бомба, брошенная Сазоновым, пробила стекло дверцы кареты министра и взорвалась внутри.
Другим бомбистам вступать в дело не понадобилось, и они скрылись, оставив у обломков кареты тяжело раненного, потерявшего сознание Сазонова.
Азефа эта весть застала в Варшаве, куда он сразу же вместе с Ивановской из Вильно перебирался после выступления в поход отряда Савинкова. При расставании договорились — собраться после «дела» в Варшаве. Первые телеграммы, появившиеся в газетах, сообщали, что в Петербурге совершено покушение на Плеве. Затем в новых выпусках аршинные заголовки: «Замордовано Плевего» («Убийство Плеве»).
Не предупредив Ивановскую, Азеф кинулся на вокзал и первым же курьерским поездом помчался в Вену, чтобы дать оттуда телеграмму Ратаеву — документально подтвердить, что узнал о гибели Плеве, будучи за границей Российской империи: об алиби он заботился всегда в самую первую очередь. А теперь алиби было нужно ему как никогда. Взрыв бомбы Сазонова потряс весь Департамент снизу доверху. Ратаев был немедленно вызван из Парижа для объяснений, а до отъезда, в свою очередь, постарался получить объяснения от Азефа. К Лопухину он явился готовым защищаться и защищать инженера Раскина.
— Азеф свою неосведомленность объясняет тем, — говорил Ратаев директору Департамента в конфиденциальной беседе, — что Департамент полиции недостаточно осторожно относился к сообщаемым им сведениям, слишком часто пользовался ими для предупреждения различных замыслов социалистов-революционеров. В результате своих обусловленных таким образом неудач они стали проявлять исключительную осторожность, пресекшую для Азефа источник осведомленности как раз в самое тревожное время.
Напомнил Ратаев, конечно, и о жалобах Азефа на «неосторожные» аресты, проводившиеся полицией в «непосредственной близости» от Азефа, например, в деле с группой Клитчоглу, о том, что Департамент неоднократно не берег, а «подставлял» своего ценнейшего секретного сотрудника, из чего напрашивался вывод — в среде социалистов-революционеров могло появиться и определенное недоверие.
Разговор был долгий, Ратаев твердо стоял на своем, перелагая косвенную вину за случившееся с себя самого и своей заграничной агентуры на Департамент. Лопухину же, похоже, ничего не оставалось, как попытаться отнестись к случившемуся по-философски.
Впоследствии он объяснялся следующим образом:
«Время было такое, что не надо было никаких тайных агентов, чтобы понять, что раз существует группа, проповедующая политический террор, Плеве должен (был) стать первой жертвой».
Конечно, Департамент был в моральном шоке: если даже Азеф не знал о готовящемся покушении, то на кого оставалось теперь надеяться? Но особых неприятностей сверху не последовало.
Зато для Азефа наступил наконец долгожданный триумф. Именно в те дни родилась о нем легенда, как о бесстрашном и решительном борце против самодержавия, которому убийством Плеве он нанес самый решительный удар за последние десятилетия. Его ставили выше Желябова, организовавшего 1 марта 1881 года убийство Александра II. Даже Брешко-Брешковская, «бабушка русской революции», недолюбливавшая Азефа (потому, что не могла разобраться, что он на самом деле за человек, и относившаяся к нему с инстинктивным недоверием), приветствовала героического Ивана Николаевича, человека железной воли, неисчерпаемой инициативы, исключительно смелого организатора-руководителя (это лишь немногие из восторженных слов, произносившихся тогда в адрес Евно Фишелевича) низким поясным (по-русски) поклоном.
Даже почитатели отбывающего каторгу Гершуни изменили своему идеалу, отмечая, что у Ивана Николаевича оказался «исключительно точный, математический ум». Даже Гоц делал сравнения в пользу Азефа.
— Прежде у нас был романтик Гершуни, — говорил он, — теперь у нас реалист Азеф. Он не любит говорить, он еле-еле бормочет, но уж он проведет свой план с железной энергией, и ничто его не остановит.