«Что за ерунда? — подумал Иван Петрович. — Ведь никакого черного света в природе не должно быть. Но с другой стороны, в природе нет места и для чтения чужих мыслей, и для многих прочитанных мною мыслей тоже не должно найтись места. Неужели вокруг моей скромной личности образовалось какое-то завихрение, нарушающее правильный порядок? Наверное, возникло, иначе не стал бы Илья Феофилович держать меня в клетке».
Он повернулся к письменному столу, желая честно признать свою вину, но Ильи Феофиловича там не было. Вместо него за столом сидел Макар Викентьевич Фросин и исполнял служебные обязанности, пронзительно глядя в грешную душу Крабова немигающими глазами. И арена превратилась в кабинет Фросина, а у дверей кабинета, затянутых все той же цирковой сеткой, кривлялся Пыпин, выкрикивая:
— Вот видите, гражданин следователь, кого вы пригрели… Я же ангел божий по сравнению с этим типом…
Фросин махнул рукой, и у гражданина Пыпина сразу же выросли за спиной прелестные белые крылышки. Пыпин вспорхнул, немного полетал у потолка и исчез куда-то, возможно, втянулся в специальное устройство для отсасывания отбросов общества. На столе у Макара Викентьевича задребезжал телефон. Крабов моментально понял, что звонят откуда следует, причем не вообще откуда следует, а оттуда. Звонили из гигантского кабинета Ивана Петровича, а именно звонил тот Фросин, листающий тонкие папки с личными делами и запрещающий тому Ивану Петровичу расстегнуть ворот рубашки и привести себя в неподобающий вид. Фросин на этом конце провода все сильней хмурился, получая все более важные сведения по крабовскому делу.
Потом он положил трубку на стол и направил на Ивана Петровича мощную лампу. Иван Петрович тут же почувствовал, что исчезает, поскольку лампа поливает его сильным потоком черного света. Когда Крабов стал единственным темным пятном в светлом и четком кабинете, Макар Викентьевич достал из стенного шкафа огромную кувалду и принялся изо всех сил колотить по крабовской голове. Это было очень звонко, но совсем не больно, а лежащая на столе телефонная трубка даже немного повернулась, чтобы внимательно слушать и, возможно, считать удары.
«Так вот что за надоедливый звук! — обрадовался Иван Петрович. — А я почему-то решил, что это прижизненный памятник ставят. Странная работа, и Фросин не очень-то смахивает на Микеланджело или на Родена. Но зачем он так старается?»
— У меня как раз сломалась вешалка, — ухмыльнулся Макар Викентьевич, легко и точно угадывая мысли Крабова, — а гвоздей нет под рукой.
«Возможно, я самый крепкий гвоздь в мире, — лестно подумал о себе Иван Петрович, но вслух ничего не сказал. — А Фросин — лучший в мире скульптор человеческих душ».
Между тем, Макар Викентьевич завершил свою работу, спрятал кувалду в шкаф и повесил на Ивана Петровича свою форменную фуражку, которую он по роду своей службы так и не успел ни разу надеть. Это действо наполнило Крабова до чертиков противным ощущением собственной полезности.
Поскольку удары прекратились, Иван Петрович легко вычислил своей головой, превратившейся в отличную шляпку гвоздя, что как раз в этот момент там, в другом кабинете, другой Иван Петрович втягивает в себя своего двойника, грубо нарушая ритуал допроса и полагая, что сооружение памятника приостановлено из-за этого нарушения.
Фросин открыл дверь и громко объявил:
— Следующий!
Иван Петрович услыхал бодрый детский топоток, и понял, что в кабинет заскочил Игорь. Игорек плакал, топал ножками и бросался на Фросина с острыми кулачками, а тот прыгал по кабинету и смеялся, довольный этой внезапно подвернувшейся игрой.
Забыв, что перекованные обладают несколько иным спектром чувств, Иван Петрович хотел было прослезиться, но кто-то из бегающих по кабинету схватил кувалду и стал бить по его шляпке. Сначала Иван Петрович пытался протестовать, даже бормотал что-то о недопустимости ударов по форменной фуражке Фросина, но он слишком быстро погружался в стену, а удары становились все болезненней и чаще…
В этот безусловно интересный момент Иван Петрович проснулся оттого, что голова его совсем низко свесилась с дивана, и кровь бешено запульсировала в висках.