…В морозную февральскую ночь сорок второго я подремывал, сидя в землянке командного пункта батальона нашей обороны на Волхове. Между траншеями батальона на опушке леса по окраине большой продолговатой болотины, поросшей багульником и чахлыми березками, и позициями врага было шагов двести… В условиях лесисто-болотистой местности это немало и в какой-то мере предохраняло от внезапного нападения. Тем не менее на участке каждой роты были выдвинуты посты боевого охранения. Комбат проверил это сам и, вернувшись на свой КП вскоре после полуночи, скинул шинель, распоясался, сел на топчан и с наслаждением стал пить чай.
— Все тихо, капитан, — сказал он мне. — Фрицы вообще на моем рубеже ведут себя ночами спокойно. Так что можешь продолжать кемарить. Или чайку выпьешь? Запрел он в термосе, однако горяченький, хорош!
Я согласно кивнул. Комбат потянулся к термосу, и в этот момент совсем близко хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой.
— Во второй роте… Что еще такое? — Комбат схватил автомат и, нагнувшись, полез из землянки.
Я последовал за ним.
Землянка КП находилась метрах в пятидесяти позади линии траншей, в бугорке, на котором прежде росли три сосны. Именно прежде росли, потому что от них остались лишь расщепленные снарядами разной высоты пеньки. Белесая муть стояла над болотиной. И все было тихо минуту-другую. Потом затарахтели сразу два немецких пулемета и стремительные светлые мухи помчались в нашу сторону. Защелкали и автоматы. Вспыхнула мертвенным огнем осветительная ракета.
Комбат исчез в ходе сообщения. Наша оборона почему-то молчала.
«Неужели они полезли? — мелькнула мысль. — Сомнительно! Наши открыли бы огонь… В чем же дело?»
Еще и еще загорались осветительные ракеты, били «шмайсеры» и пулеметы, несколько раз, повизгивая, проносились над нашими траншеями и звонко разрывались немецкие мины. И вдруг снова стало тихо до звона в ушах и как-то гуще темнота…
Вскоре из хода сообщения к землянке вышел комбат. За ним двое солдат несли человека в полушубке. Он тихо стонал.
— Медсестру, быстро, — приказал комбат вестовому. — А его пока ко мне. Поосторожнее…
Человек в полушубке был ранен, и, очевидно, тяжело. Он хрипло дышал. Когда его внесли в землянку и положили на топчан, даже при свете лампы-коптилки из снарядной гильзы стала видна пузырящаяся на губах пена — страшный признак пробитых легких…
Лицо у него было совсем молодое. Он был в забытьи.
Прибежавшая медсестра осторожно сняла с него полушубок, пропитанный кровью, разрезала блузу и рубашку. На худощавой груди внизу слева чернела и пузырилась пулевая рана.
— Перевяжи — и быстро в санбат, — сказал комбат и, обернувшись ко мне, добавил: — Пойдем наружу, не будем ей мешать…
У землянки мы закурили, и комбат рассказал мне следующее:
— Понимаешь, какая штука, капитан. Наш, из боевого охранения, его… Говорит: «Услышал, шебуршит что-то на нейтралке. Присмотрелся — ползут. Сколько — не сосчитать. Я: «Хальт!» Один приподнялся, говорит не по-русски: «Мой, свой… Нет стреляй». Ясно — фриц. Я — выстрел-предупреждение. Он и другие встали. Ну, тогда я… А когда его притащили другие, двое… лопочут: «Мы партизан…» Вот какая штука, капитан. А может, и вправду они партизаны? Сейчас приведут тех двоих. Они тоже по-русски что-то бормочут и плачут. Товарища им жалко. Да вот и ведут их…
Они были тоже в полушубках, в шапках-ушанках без звездочек. Один высокий, чернявый, нос горбинкой, другой маленький, совсем юный, блондин. Морозный туман поредел, и проявившаяся луна давала возможность увидеть, что в глазах их поблескивают слезы.
— Мы есть группа лейтенанта Альберко, — сказал чернявый. — Просим срочно штаб. Просим сказать, лейтенант живет?
Я влез в землянку. Медсестра закончила перевязку и, склонившись близко к лицу раненого, что-то ему нашептывала.
— Он пришел в сознание, — сказала она. — Говорит, что он лейтенант Альберко или Альберто, не разобрала, был в тылу немцев. С заданием… — И отвернулась.
Я наклонился к раненому — он дышал еще более тяжко, редко. И опять пена пузырилась на его почерневших губах. Но глаза были широко открыты.