А на дворе — рядами столы, и за столами — необозримо нищих и убогих.
Сорок дён у Андронова двора, запружая улицу, собирались толпы нищих. Сорок дён каждому нищему подавали по большой белой пяташной пышке и по семишнику деньгами. А в день похорон, на девятый, на двадцатый и на сороковой — по пятаку. Нищие приходили со всего города и из ближних деревень. Многие так и жили во дворе, на улице — возле забора андроновского сада. Каждое утро Храпон вытаскивал мешки с медными деньгами и подавал. Эти мешки дед сам копил много лет. Они лежали в кладовой вместе со всяким хламом — ждали вот этих дней. В сороковой день опять полон дом был народа, служили торжественно, потом — поминки. И Зеленовы на этот раз были с Лизуткой. Витька, увидев неуклюжую костлявую девочку, что держалась за руку матери, вспомнил, как говорил дед:
— Правь!
И не мог понять: зачем?
После успеньева дня — училище. Оно избавляло от тоски, неопределенности, от слез, радовало. Забыться в шумной толпе хорошо.
Немного дней спустя, накануне воздвижения, в училище прискакал на лошади Храпон. И Витьку вызвали с урока, потому что умирала бабушка.
Витька уже не испугался и почти не пожалел: так далеко он ушел от бабушки за эти немногие недели.
Бабушка лежала на кровати в сарафане, в руке у ней горела свеча, и опять, как в недавние дни, у всех, кто был в комнате, горели в руках свечи. Лицо у бабушки было новое, как бывало, когда она сильно радовалась, и морщины будто разгладились. Глаза светились. Поп и начетчики в кафтанах пели, читали ревучими голосами. Вдруг бабушка беспомощно открыла рот раз, два, три… Желтый и длинный зуб, точно палец, мелькал из-под губы. Это было страшно, и Витька крикнул:
— Бабушка!
Кто-то обвил его мягкими руками, зажал рот, поднял, понес из комнаты.
А на воздвижение бабушка лежала уже в гробу, одетая в темный сарафан, в белом платке, а у пояса у ней лежала голубая лестовка — погребальная. С ней — с голубой лестовкой — бабушка пойдет по голубым небесам к престолу господню. Лицо у бабушки сжалось в кулачок и глаза запали. Витька не плакал.
Опять был полон дом народа, черные толпы нищих во дворе, попы и ладан возле гроба, вынос, дорога на гору, песчаная бабушкина могила возле дедовой. Витька слышал говор:
— Вот убежал было от старухи, а старуха пришла, догнала.
— Да, теперь уж не убежит! Вместе доживут до гласа трубного.
Опять эта раздражающе-толстая тетка — мать Лизки Зеленовой — прилезла, погладила жирной рукой Витькины вихры, спросила:
— И бабушку схоронил, милый?
Как будто не знала, кого Витька хоронит. Теперь уже привычно было видеть толпы нищих у двора, народ в доме в дни поминок, и тишь угнетающая стояла в доме в дни буден. Бабушкину кровать уже вынесли. Дедова кровать давно стояла в каретнике. Дом будто просторнее стал. Но уже новым был занят Витька — книгами, училищем, товарищами; дом не влек, стал как исчезающий дым ладана или как мгла.
Всю зиму был тих андроновский дом. Папа и мама не собирали гостей, как в прежние зимы, и сами никуда не ездили. И большие комнаты казались угрюмыми и пустыми, и в них уныло увядали фикусы и олеандры в круглых зеленых черепяных банках и в деревянных кадках. Прежде каждую зиму папа накупал в клетках птиц, вешал их в своей комнате и вот здесь, в зале, а ныне и птиц нет.
Только в маминой половине — всегда люди: старухи в черных платьях и черных платках, низко сдвинутых на лоб, у старух — всегда фальшивые улыбки, и еще — рваные странники и странницы; от этих пахнет прогорклым.
И Витька не любил теперь мамины комнаты. Пошел бы, да как вспомнит лохматые бороды, сладкие улыбки, скрипучие голоса, так всего и охватит дрожь.
И отца нет дома, где-то на «низах» или на бирже — местах таинственных.
И Витька, вернувшись из училища, — все дома, дома, и один. Только книжки с ним. «Робинзон Крузо», «Робинзон в русском лесу»… Уйти бы в леса, на необитаемый остров, жить там, работать, бороться.
Вечером отец придет — слыхать: сердитый, кричит; придет к Витьке и строго так:
— Приготовил уроки?
— Приготовил.
— То-то, смотри, брат! Уроки прежде всего.