Вот так, ради него собрались все эти, а теперь спать отведи?
Хотел покапризничать, но Фимка вела уже за руку наверх по лестнице.
— Раздевайся, спи!
Она торопила нетерпеливо, и Витька знал: ей хочется поскорее вернуться вниз, смотреть, как пьют, едят гости.
Витька разделся, лег. Фимка потушила лампу:
— Спи!
Она ушла. Витька долго смотрел на темные окна, на синюю лампаду, горящую перед иконами, послушал крики, что доносились снизу. Стало тоскливо. Он слез с кровати, оделся, спустился. И первое, что увидел он, — двое дядей, которые вели под руки пьяного священника, а священник вырывался и кричал:
— Стой! Тебе говорю, стой! Сокрушу всех дьяволов!
Дедушка шел сзади — красный такой, что не узнать, только волосы были те самые, белые и дыбырились, будто снег зимой в сильный ветер.
— Ты что здесь? — закричал сердито дедушка. — Марш наверх!
Витька побежал назад.
И сидел долго, слушал, как внизу плясали, гулко топая. И пели песни…
А через три дня он на лошади вместе с папой ехал в училище. Большой картуз с гербом мял его уши, на шинели сверкали пуговицы. Народ останавливался на улицах, смотрел на Витьку, розового от смущения и гордости.
В эту осень Витька ушел от бабушки. Внизу, в большой угловой комнате, два окна которой выходили к Волге, папа приказал поставить кровать, стол, диван, шкафчик для книг, мама окропила все святой водой. Витька перелетел в это гнездо новое.
Жалел? Не жалел. Была бабушка, будила, пела: «Права ножка, лева ножка», ласкала, радовала, ныне стала сердитой, точно чужой.
И этот вот случай еще:
— Бабушка!
— Ну?
— Ты мне говорила: земля на трех китах.
— Ну?
— А вот в книжке написано: земля — шар, по орбите катится. Вот гляди-ка!
И Витька с торжеством показал: в середине солнышко, лучи от него как от господней головы на иконе, а кругом линия, и по ней катится шар — земля.
Глянула бабушка, заворчала:
— Что ж, рыло-то брито, и стала орбита. Вот тебе и весь мой сказ!
А Витька этак с задором:
— Никаких китов нет. Ты не знаешь ничего.
И бабушка, не говоря худого слова, марш из комнаты, и через минуту отец пришел — с двухвосткой.
Можно тут жалеть?
О, бабушка, она позади осталась, не до нее!
Закружились дни, запрыгали, как никогда не кружились и не прыгали прежде, — будто поток хлынул прямо на Витькину голову. Из колдобинки поплыл Витька в большое море. Утром — темновато еще — Фимка придет в комнату, зажжет лампу.
— Вставай!
Поспать бы! А Фимка без слов, без споров одеяло стащит и на холоду оставит Витьку лежать в одной длинной, белой, тонкой рубашке. Не улежишь!
— Вставай!
— Уйди! Я сейчас.
— Вставай!
Настойчивая, не умолишь, не упросишь, как, бывало, бабушку. Поднимет, заставит умыться, одеться. А на дворе и свету еще нет.
— Иди чай пей!
Но умоется, пробежится Витька, увидит бурлящий самовар на столе, бабушку или маму возле самовара — и уже весело ему, и про спор с Фимкой забудет, заторопится, все бы ему пыхом…
У крыльца во дворе слыхать: топает лошадь. Там Храпон-зубоскал ждет, чуть дремлет на козлах в рассветных сумерках, и лицо у него зеленоватое. В длинной шинели с золотыми пуговицами, ранец за плечами, выбежит Витька, и вот мчатся-мчатся по проснувшимся улицам. Карий жеребец Забой несет, перегоняет, пугает — только ветер хлещет в лицо. На тихой улице, против городского сада — белый большой дом. Здесь.
Шумно уже в коридорах. Стриженые мальчики в серых куртках или черных мундирчиках с золотыми пуговицами кричат, бегают. Витька бежит в свой класс коридорами. И не робко, как вот недавно, две-три недели назад. А Краснов ждет. Он немного угрюмый, робкий, делает все, что захочет Витька. С Красновым можно поиграть в перышки, в пятнашки, можно поменяться книжками, поговорить, о чем хочешь.
В двери мелькает Барабан, молодой надзиратель, строго оглянет, не шалят ли мальчишки слишком, опять скроется.
В коридоре бьет звонок. Торопливо становятся мальчики в пары, идут, как солдаты, в зал, и там, установясь длинными рядами, оглушительно поют: «Царю небесный», «Отче наш», «Боже, царя храни»…
И странно: «Отче наш» так же томит Витьку, как в минуты его одинокой молитвы.