Моя музыкальная пауза затянулась почти на семь лет. В это время я почти не прикасался к инструменту. Эта пауза была мучительной и долгой операцией по удалению коросты, наросшей на нежной, живой плоти музыки. Коросты из изначально ложно-классических интерпретаций (современники гениальных творцов ВСЕГДА отстают в понимании их идей), косных концепций, привычек, вызванных инерцией и предубеждений… Не верьте ни одной «традиции», пока не проверите все сами, как ребенок бесконечно трогает предметы, чтобы убедиться в их реальности и назначении.
На традиционную церемонию представления профессорам московской консерватории лучших восьмиклассников ЦМШ 1970 года Льва Наумова даже не пригласили. Присутствовали: Зак, Флиер, Оборин, Николаева, Мильштейн, Малинин, Доренский.
Пойти к Флиеру или Заку – значило получить в ближайшее же время золотую медаль на престижном международном конкурсе и попасть в исполнительскую элиту.
Оборин считался представителем старинной русской школы, пойти к нему означало стать исполнителем лирики Чайковского, Шопена, Рахманинова, Скрябина в лучших традициях благородной салонной культуры XIX века.
Николаева представляла «консервативную» школу педанта Гольденвейзера. Она была «всеядной» пианисткой, признанным знатоком музыкальной литературы и прекрасным полифонистом. Ей было чем поделиться и чему научить учеников. У нее был огромный авторитет в музыкальном мире.
Наумов долгое время не был признанным авторитетом в консерватории. Многие не принимали его свободные музыкальные «полеты».
После прослушивания и Флиер, и Оборин, и Николаева захотели взять меня в свои классы. Моей матушке, однако, хотелось, чтобы мое дальнейшее музыкальное развитие непременно проходило «под знаком Генриха Нейгауза». Она позвонила своей бывшей однокурснице Ирине, жене Левы Наумова, и договорилась с ней о частном прослушивании у них дома.
Мы с мамой отправились в коммуналку на Студенческой, в которой семья Наумовых занимала две небольшие комнаты. Позвонили. Открыла полненькая Ирина Ивановна. Предложила пройти «к Леве». Лева сидел на диване и смотрел телевизор. Детское кино про Гаврика и Петю по книжке Катаева…
Наумов носил дома бумазейные черные шаровары и рубашку в крупную клетку… На носу – тяжелые прямоугольные очки. В комнате все было завалено книгами и нотами. Через эти завалы вели только две тропинки, одна – к дивану, другая – к роялю.
Выглядел Наумов, как профессор из советских комедий сталинского времени. Эдакий чудак, музыкальный Паганель… Смотрел отрешенно, как аутист… Казалось, он не воспринимает окружающую действительность…
Позже я понял, что Лева вовсе не был «профессором не от мира сего». Он был очень даже от сего мира, обладал острым умом, был наблюдателен, точен, остроумен… Имел гигантский темперамент, с которым его хрупкое тело попросту не справлялось. Так что приходилось принимать успокоительные. Вел себя иногда довольно странно. Например часто ловил такси, не поднимая руки. Просто стоял как столб у кромки тротуара. Я знал, что мысленно он все делает правильно, но сигналы его перегруженного мозга не всегда доходили до его рук или ног…
К этой нашей встрече я подготовил довольно большую программу. Первым номером в ней стояла знаменитая Большая соната Гайдна ми бемоль мажор. После нее я намеревался сыграть несколько технически сложных произведений, которыми надеялся Наумова сразить наповал.
Я был тогда хорошо натасканным школяром, готовым, как мне казалось, к любым музыкальным ристалищам и профессиональному концертированию. Поэтому я никак не ожидал того, что последовало дальше. Сонату я начал бойко, сразу взял быка за рога. Но Наумов разойтись мне не дал. Тут же оборвал. После первых четырех аккордов. И потом – обрывал на каждой фразе! Не дал мне окончить ни одного периода! Мне тут же расхотелось у него учиться… Мы так и не продвинулись далее экспозиции.
Я тогда еще не знал, что музыка – это не гладкие фразы, не законченные периоды, не отточенная техника и не бриллиантовый звук «под Гилельса», а что-то гораздо более глубокое и прекрасное. То, что я умел, Наумова не впечатлило. Не нужен ему был звук под Гилельса, не вдохновляли его тысячи раз слышанные гладкие фразы и законченные периоды. Хорошая техника была для него чем-то само собой разумеющимся… Блестящее поверхностное музицирование, которое приводило в восторг многих педагогов и знаменитых профессоров, было для Наумова – шелухой, не более!