И вот тогда-то начнется давняя как мир игра: доить Россию, демонстрируя военный альянс с халифатом, и доить халифат, публично строя глазки России, где говорят, что ласковый теленок двух маток сосет. Но здесь нужна поправка: не ласковый, а умный. И, как знать, не вылупится ли из кукушкиного эмиратского яйца, подброшенного Митцинским в гнездо халифата, горный чеченский орел, с которым будут вынуждены считаться и турецкий одряхлевший лев, и замордованный своими бедами, разрухой русский медведь. В Чечне плодятся быстро».
Митцинский очнулся от дум. Давно висела в кунацкой неловкая, тяжелая тишина. Оглядел всех, тихо сказал:
— Я выслушал вас и все продумал. Со мною говорила мудрость гор. Что можно прибавить к мудрости? Лишь малые поправки. Вы жгли ревкомы, сельсоветы и убивали председателей. Не проще ли не убивать, а заменить на своего, чтобы плясал ту лезгинку, которую мы ему закажем? Вы посылали юношу с английской винтовкой на поезда. Хорошее занятие для начала. Но юноше пора взрослеть. И если уж пускать под откос, то не поезда, а всю власть Советов — от Кавказского хребта и до разливов Дона. Вот почему я собрал первую сотню мюридов отца. Со временем, и очень скоро, их будет много сотен, готовых для большого дела. Вы поможете мне обрести мюридов вашей властью и авторитетом. Я научу мужчин встречать врага прицельным выстрелом. И в этом мне поможет халифат. Вот перстень — знак расположения Турции.
Качнуло изумлением старцев. Не сдержались — тянули шеи, хоть и не подобало так явно высказывать то, что колыхнуло в душе.
— ...А пока притихнем, — продолжил Митцинский, — пусть Советы отведут свой взгляд от нас и опустят ружья, что торчат из бойниц Веденской крепости. Их надо приучить к спокойствию в горах, к тому, что мы смирились и приняли на шею их ярмо. И в тишине копить, готовить силы. А теперь прошу отведать пищу моего дома.
Митцинский вышел в соседнюю комнату. Фариза, круглолицая, ясноглазая, подалась навстречу. Спохватилась — потупилась: такое не подобало женщине.
Осман усмехнулся:
— Мы одни, Фариза, одни во всем свете. Мне дороже твою привязанность увидеть, чем горский этикет. Все это фарисейство с опусканием глаз побереги для старцев. А со мною будь сестрой. Я разрешаю.
— Я постараюсь, Осман.
— Ты плохо сказала: стараться быть сестрой — это дурно звучит. Старайся делать то, что велит естество. Ну-с, а что оно велит? — Приподнял голову сестры за подбородок, вгляделся. — Хочешь замуж?
Фариза отчаянно замотала головой:
— Не-ет!
— Хочешь, сестрица, — как тут не хотеть в домашнем лабиринте: кухня — кунацкая — скотный двор. И ни шагу в сторону — там капканы чужих глаз. Сестре шейха не пристало вылезать за пределы лабиринта до самой свадьбы. Вчера заметил: Ахмедхан в твою сторону косится, ноздри раздувает. Люб или нет? Говори смелее, нас никто не слышит.
Фариза смотрела на брата. На дне глаз таился ужас.
— Я здесь... с тобой хочу, Осман! — слезами полнились глаза.
Митцинский пожалел:
— Ну-ну... Значит, не люб. Спешить не будем. — Погладил по щеке, с ревнивой гордостью оглядел точеную фигурку. Щемяще всплыло в памяти: вот так напротив стоит Рутова, зрачки расширены, черны от гнева, тугим лоснящимся трико облито тело, парчовая накидка на груди... надломилась в поясе после удара, осела на пол. Полоснуло по сердцу жалостью, незаживающей тоской... Всплыло лицо Ахмедхана — тупое, коровье, любопытство тлеет под чугунными веками: надежно ли оглушил, не поднимет ли тяжелый цирковой нож?..
Дернул щекой, еще раз повторил придушенно:
— Спешить не будем. Пусть наш орангутанг поищет себе подобную. Неси еду сюда. Подавать буду сам.
Он отнес в кунацкую парную баранину на деревянном резном блюде, за нею — чесночный соус и галушки в пиалах. Раскладывал все на низком столике перед старцами. После баранины принес целиком зажаренного индюка, разбухшего, в золотисто-коричневой корке, на которой лопались пузырьки масла. Вокруг тушки — желтоватая горка кукурузной мамалыги, политой гранатным соусом.
Когда пришла очередь фруктов и калмыцкого чая, Осман услышал: разгорается во дворе невнятный шум. Вышла в прихожую Фариза, гибкая, в зеленом шелковом платье. Митцинский встал рядом. Над двором висели бархатные синие сумерки. Освещенный сполохами костра, Ахмедхан теснил со двора каких-то людей. Те плотно сгрудились у калитки. Ахмедхан высился над ними: обросшие шерстью руки — за спиной, ноги расставлены. Когда поворачивал голову, размеренно, медленно ворочались челюсти, как у жующего вола, — что-то говорил. Желтые блики костра метались по лицам, высвечивали горящие глаза.