Микоян откинулся на спинку стула. В груди оседал знакомый холодок — перед принятием решения. Да, именно так: выходить на СНХ и ВЦИК. Только так.
Он встал, повернулся к Алафузову, запнувшемуся на полуслове.
— Спасибо. Пора от перечисления фактов переходить к поискам выхода. Вооруженная борьба с бандитизмом — это лишь вынужденная мера перед основной борьбой. Мы действуем пока лишь методом дубины (поднял, повертел в руках книжицу француза), методом, любезным господину Кюрбье.
Думаю, настало время выходить с ходатайством на ВЦИК, обосновать его экономически, политически — и выходить. Горная Чечня аграрна по своей сути. Промышленности как таковой нет, налоговые поступления в бюджет мизерны, а значит, нет средств на социалистические преобразования. Думаю, настало время просить СНХ и ВЦИК о попудном отчислении в бюджет Чечни денежных средств с добычи нефти. Скоро мы выйдем на ежегодный рубеж добычи в десять миллионов пудов. Это весьма существенно. Да и само название Чечня... не коробит? Выпирает брезгливость некая великоросская. Не пора ли в полный голос заговорить об автономии? Скажем так: Чеченская автономная область. Я думаю: решить эдакое будет поэффективнее челночных полетов над Военно-Грузинской дорогой. Прошу высказываться.
Федякин пробрался к своей усадьбе задами станицы, вдоль Терека. Он нырнул в развесистые заросли лопухов, пригибаясь, стал продираться сквозь бурьян. Мешал обрез (память о встрече с Асхабом в поезде), топорщась под кителем. Мясистые — с лопату — листья лопухов цепляли по лицу, заросшему многодневной щетиной. Где-то рядом должен был стоять забор из толстых крашеных досок. Память цепко держала все связанное с родной усадьбой. Забора не было. Тропинка, едва обозначившись среди бурьяновой чащобы, провела его мимо сгнивших, косо торчащих столбов. Уткнувшись в кривой, дуплистый ствол яблони, понял Федякин, что столбы — это и был забор, то, что осталось от него, ибо сажал он яблоню своими руками.
Двухметровая бузина стояла стеной. Зажатые мощными трубчатыми стеблями, отчаянно тянулись к солнцу молодые ее побеги. Федякин перевел дыхание, прислонился к стволу, колупнул ногтем потрескавшуюся кору. Разломив сухую чешуйку, почуял — пухнет в горле ком. Глушь, тишина обволокли его; мертво, недвижимо стоял запущенный сад. В прорехах между стволами белела стена дома.
Федякин обошел дом вокруг. Под ногами с хрустом ломалась опавшая штукатурка с белыми кляксами побелки. Выбрался к самому крыльцу, поднял голову. Могуче размахнулась кроной над домом вековая шелковица — с черными и белыми ягодами, привитая еще дедом Федякина. Земля вокруг была обильно усыпана тутовником. Федякин подобрал черную, в полпальца ягоду, сдул соринки и отправил в рот. Кисло-сладкая мякоть опалила соком пересохшее горло, и у него враз ослабли ноги — сколько раз чувствовал этот вкус бессонными ночами в бараке.
Присел на темные, все еще крепкие доски крыльца, затих. Ну вот и пришло возвращение на круги своя. Дом настороженно молчал — огромный, с закрытыми ставнями. Жадно, ненасытно обшаривая взглядом двор, приметил Федякин — торчали на кольях плетня опрокинутые вверх дном кувшин и стеклянная банка, блестело мокрым боком ведро на срубе колодца, валялся на свежей щепе топор с блестким лезвием. Жизнь теплилась в доме. И все же тлен запустения изрядно тронул его, бросалось в глаза — не было здесь хозяина. Чернела распахнутая, покосившаяся дверь пустой конюшни, посекло дождями стены навеса, сарая. Под сброшенной ветром черепицей щерились черными ребрами жерди.
Федякин выпростал из-под кителя обрез, сунул под крыльцо. Неслышно ступая, отворил обитую клеенкой дверь. В сумрачном длинном коридоре с пустой вешалкой втянул трепетавшими ноздрями воздух — и задохнулся: пронзил все тело застойный, крепкий запах родного дома. Таился он в нем долгие годы скитаний, сидел незримо в какой-то малой клеточке тела, с тем чтобы буйно высвободиться в эту минуту.
Дверь в комнату скрипуче запела от толчка, распахнулась. Прямо на Федякина смотрела из кресла мать. Снежно-белая голова ее мелко, неудержимо тряслась. Рядом стояла Феня... нянюшка Феня с глиняной плошкой. Плошка выскользнула из ее рук, и, пока она падала — томительно, немыслимо долго, — успел вобрать в себя Федякин все: просевший, с потеками высокий потолок (видимо, протекала крыша), влажные от недавнего мытья паркетины пола, массивный, в полстены, темно-вишневый буфет с потускневшими хрустальными стеклами, сквозь которые мутно просвечивала посуда, пустую клетку в углу на тумбочке, отлипшие зеленые клочья обоев на стенах. На одной из них заметно выделялся большой квадрат от снятого недавно ковра. Весь этот до боли родной мирок хлынул в него неудержимо и заполнил ту кровоточащую прореху в памяти, что изводила его долгие семь лет. (Последний раз он выбрался на побывку за два года до плена.)