Ахмедхан скособочился, сплюнул, отошел — воротило с души. Поскреб железными ногтями накладную бороду — зудела нестерпимо кожа под клеем. Огляделся с тоской — все чужое, опостылевшее до тошноты. Пузатые амурчики разлетелись по потолку, целя из игрушечных луков; шкаф вишневого дерева с завитушками, диван, лоснящийся потертой кожей, — лучший номер в отеле. Насмешливо скалилась бронзовая львиная башка — дверная ручка. За пыльными широкими стеклами глухо гудел осточертевший Ростов. Домой бы сейчас — бегом, без оглядки, по звенящей буйно-зеленой степи, по шпалам.
Приглушенно хлопнула коридорная дверь, послышались быстрые шаги. Ахмедхан сунул руку в карман, нащупал рубчатую рукоятку кольта. Дверь распахнулась, вошел Митцинский, с виду мелкопоместный дворянчик демократического пошиба: полотняный белый картузик, бородка клинышком, пенсне на шнурке.
И опять, в который раз, подивился Ахмедхан неуловимому, текучему облику хозяина (вошел дворянчиком и вел себя соответственно). Все умел Митцинский, и не было ему равных в умении носить чужую шкуру.
Митцинский защелкнул дверной замок, швырнул картузик на стул, упал на диван — застонали пружины.
— Никто не заглядывал? — спросил отрывисто, трескучим голосом. Под веком напряженно бился живчик.
— Нет, — угадал настроение Ахмедхан. Разговора не начинал.
Митцинский дернулся, качнул сияющим штиблетом.
«Кого ждет? Может, оттуда, из Турции?» — ворочалась догадка в голове у Ахмедхана. Митцинский поймал телохранителя цепким, насмешливым взглядом, заговорил протяжно, въедливо:
— О спутник мой... горилла моя в человечьем облике. Поговорим? Десять лет назад я стащил тебя с гор, чтобы окунуть в этот ослепительный мир. Ты не можешь пожаловаться на судьбу. Я показал тебе все, чем богаты и сильны орси[1]: балы, карнавалы, флот Петра Великого на Неве, великого князя Николая Николаевича. Я водил тебя на знаменитые процессы. Я показал тебе, как у неверных вбивают в головы знания в академии и вышибают последние мозги в Третьем отделении. Я учил тебя — будь мудрым и сдержанным, умей возвыситься над толпой. Я учил тебя мазурке и французской борьбе, учил великодушию к женщине. Где все это? В какую бездонную пропасть канули мои усилия?.. Дикарь, ты ударил по голове женщину. Лучше бы ты ударил меня...
— Осман, — приглушенно взвыл Ахмедхан, — что ты говоришь? Мне нужно было смотреть, как она бросит в тебя нож? Ты видел — она умеет это делать...
— Она не бросила бы в меня нож. Между человеком и деревянным щитом есть разница. Хотя тебе этого не понять. Тебе повезло — она выздоравливает. А если бы она отправилась вслед за карликом? Ты не думал, что было бы?
— Не думал, — покачал головой Ахмедхан.
Некогда ему было думать там. А потом, когда уже сделано дело, зачем думать?
— Я отправил бы тебя вслед за ними, — шепотом поделился Митцинский.
И не понять слуге, всерьез это либо шутит хозяин. Задрожал и сорвался голос его:
— Осман, давай поедем домой, а? Что нам больше делать в этом проклятом аллахом городе? Ты бросил академию, и мы скитаемся... Кровь кипит у меня, готов зубами грызть глотки Советам! Ты, сын шейха, кормишь русских клопов своей кровью. Поедем домой! Мы теперь богаты. Если этого мало — мюриды твоего отца принесут еще столько...
— Ты никуда не отлучался? — осадил вопросом Митцинский.
Смотрел жестко, в упор, дурацкое пенсне на диван сбросил — спрашивал не друг — хозяин.
— Все время был здесь, как ты сказал.
— Ладно. Будем спать. Ночью придется работать.
Митцинский лег на застланную кровать, начищенные штиблеты на спинку деревянную забросил. Прикрыл глаза — отгородился веками от слепящей суеты дня, от надоедливых просьб холопа.
Ахмедхан, косолапо ступая, пошел к дивану. Умащивался, поминутно досадливо замирая, — стонали, визжали пружины под его семипудовым телом.
Митцинский лежал не двигаясь. Ахмедхан поймал скошенным взглядом, как вспух и пропал желвак на его щеке.
К вечеру, сквозь тяжелую, душную дрему, пробился к Ахмедхану стук в дверь. Он вскинулся, потер щеку — в кожу влип багровый рубец от подушки. Митцинский уже стоял, прислушивался, наставив маленькое хрящеватое ухо, — при фуражечке и пенсне. Кивком указал Ахмедхану — к двери! Ахмедхан метнул горячее, набрякшее сном тело к порогу, стал у косяка. Постучали еще раз, нетерпеливо, резко. Ахмедхан сдвинул щеколду. Дверь распахнулась, прикрыла его. За порогом стоял монах — темная ряса, задубелое, обожженное солнцем лицо. Монах оглядел комнату.