Гваридзе пробудили рано утром, подняли из ямы и привели сюда. Объяснили — байрам, поклонение могиле святого. Что-то здесь не вязалось. Если поклонение могиле — где сама могила? Впрочем, не пришло еще время требовать у Митцинского объяснений. Ах, поспать бы...
Возбужденной гусиной стаей переговаривались военспецы. Толпа, опоясавшая холм, приглушенно рокотала. Это был рокот океана перед бурей.
Митцинский, заложив руки за спину, подавшись вперед, жадно обводил глазами колыхавшийся людской прибой. Это был его час! Сюда пришли тысячи! Вот оно, дело всей жизни!
Федякин, расставив ноги, скрестив руки на груди, угрюмо осматривал бескрайнюю зыбь из людских голов. Он запер в доме спящую Фатиму. Проснется — испугается, не привыкла ведь взаперти. Черт его дернул повернуть ключ в замке. Может, догадается открыть окно и вылезти?
Митцинский повернулся, шагнул к Ахмедхану. Просилось наружу неуемное ликование: многолюдье — во многом дело рук мюрида. Наклонился к его плечу, поманил пальцем. Ахмедхан пригнулся. Горячим, обжигающим шепотом влил ему в ухо Митцинский обещание:
— Я этого не забуду. Свершится — пошлю с Фаризой за границу, научишься тратить золото, отдохнешь, приучишь дикарку.
И, отстранившись, впитывал, как поползло, растекаясь в преданности, лицо раба. Насладившись, усмехнулся Митцинский бескровными от возбуждения губами. Но к кому было больше прислониться слуге в этой жизни. И оба знали это.
Митцинский вышел вперед и, отчетливо видимый многотысячной толпой, медленно поднял над головой белый платок. Слитно, приглушенно зарокотал людской океан. Суетливо забегали, отдавая распоряжения маленькие фигурки мулл.
Людская масса медленно, неприметно стала расслаиваться. Вскоре десять или пятнадцать колец опоясали холм. Они колыхались поначалу, смазанные рябью движения, потом в этом хаосе стал намечаться какой-то порядок. И вдруг все эти необъятные кольца задвигались в унисон, колыхаясь в едином ритме. Перед зрителями набирал свою грозную силу древний религиозный обряд зикр. Ритм задавал единый пронзительный хор мулл.
— Ульиллах! Ульиллах! — ввинчивался в уши мерный исступленный крик. И, подчиняясь ему, все слаженней, мощнее колыхался людской прибой. Глухо гудела земля, попираемая тысячами ног, из единой многотысячной груди вырывалось, сотрясало воздух дыхание. Прозрачная поначалу кисея пыли заметно густела, заволакивала небо плотным облаком.
Генштабисты, потрясенные, завороженные невиданным зрелищем, грудились позади Митцинского. Единая гипнотическая воля организованной толпы завораживала, отключала сознание, лишала сопротивления. Что-то дикое, первобытное, исторгнутое подсознанием овладевало всеми.
Это продолжалось неимоверно долго. Время растворилось, исчезло, его больше не существовало. Гудел и содрогался холм в ритмичном землетрясении. Исступление правило людской массой.
Внезапно дрожь пробежала по шеренгам, сломала, разорвала их. Муллы, без труда управляясь со своим многотысячным стадом, бросили его к вершине холма, где стоял Митцинский.
Генштабисты увидели, как темный людской вал с грозным гулом затопляет свободное пространство.
И когда до Митцинского остались считанные метры, в недрах толпы зародился, окреп, обрастая сотнями, затем тысячами голосов, громовой клич:
— Хуьлда хьох имам![11]
Толпа исторгала рев немыслимой силы. Единый циклопический глаз ее прожигал насквозь. Французу стало плохо. Он закрыл глаза и отдался накатывающейся дурноте.
Митцинский поднял руку. Странное ощущение владело им: будто исчезли ноги и холм отдалился. Горячее дыхание толпы клубилось под ним, орущие лица на уровне его подошв расплавили, казалось, землю, и теперь он держался, парил в воздухе на осязаемо-плотной воле народа.
Гул постепенно стихал, усмиренный поднятой рукой Митцинского. И холм объяла ужасающая после рева тишина. Лишь ровно шумел в ушах то ли ток крови, то ли дыхание толпы.
— Что... им надо? — пробился к слуху Митцинского комариный писк человечьего голоса. Спрашивал Вильсон.
— Народы Кавказа требуют решения. Они хотят видеть меня своим имамом, — сказал Митцинский. — Свершилось!