— Кто он? Подробнее.
— Адъюнкт Петербургской юридической академии. Бросил ее перед самым выпуском в семнадцатом году. Пять лет скитался по России, работал в советских судах. Поддерживал связь со мной. Хотя он младше меня, не стыжусь признать, он более образован, более масштабно мыслит, предан исламскому движению, ненавидит Советы. Знает чеченский, арабский, французский, русский языки.
— Вы не усматриваете здесь нелепость? Человек, преданный исламскому движению, болтается по России в то время, как это движение разрастается на Кавказе.
— Это был мой совет, ваше высочество, — потупил глаза Митцинский.
— Мотивы?
— Врага нужно изучать, знать обычаи Советов, язык, структуру госучреждений, стиль работы, манеру общения. Это необходимо в нашей борьбе.
— И что же вы намерены написать вашему брату теперь?
— Это зависит от вашего решения, ваше высочество. Он будет счастлив послужить нашему делу.
Реуф-бей встал, вышел из-за стола. Митцинский торопливо поднялся следом, провожая взглядом сутуловатую невысокую фигуру великого визиря, бесшумно ступавшего по ковру. Реуф-бей позвонил. Неслышно возник в дверях секретарь.
— Час меня нет ни для кого. Мы беседуем с господином Митцинский.
Секретарь молча склонил голову, исчез.
В конце этого часа Митцинский понял, что вся его жизнь до этого момента была жалкими, бесцветными потугами просуществовать, настоящая жизнь началась лишь сегодня, когда он переступил порог этого кабинета. Митцинский глубоко, до дрожи, вздохнул и склонил голову перед великим визирем. Он долго стоял так, изумленно прислушиваясь к таинству хмельного процесса в самом себе, заквашенного Реуф-беем. Неукротимая нежность подмывала Омара-хаджи, он страстно любил теперь все, принадлежавшее великому визирю, — его слепящие очки, тонкие, бледные руки, концы начищенных коричневых башмаков. Он готов был потереться обо все это щекой — так он любил теперь Реуф-бея.
Реуф-бей был чувствительным человеком и уловил нежные токи Омара-хаджи. Все это чертовски приятно, поэтому великий визирь позволил себе прикоснуться пальцем к груди Омара-хаджи. И это чуть не испортило все дело: между пальцем и шелковым халатом Митцинского проскочила крупная искра и кольнула великого визиря. Он отдернул руку, недовольно подобрал губы. Но пересилил себя. Оставаясь великим, подытожил сказанное:
— Можете передать Федякину и брату: настало время действий, пусть возвращаются домой и займутся делом! О связях с нами распространяться не стоит. Мы еще не успели истратить десять миллионов рублей, полученных от России на борьбу с Антантой. Не стоит давать повод для упреков в неблагодарности.
Реуф-бей выдвинул небольшой ящик стола, достал два одинаковых перстня: по зеленому изумрудному полю бежала золотая ящерица.
— Передайте брату как знак нашего доверия. Второй — ваш. Война с греками кончается, оккупация Антанты — при последнем издыхании. Перед Турцией скоро встанут другие задачи, о которых мы с вами говорили, другие цели. Я доложу президенту, что энергия братьев Митцинских нам будет полезна для их достижения.
Он не подал руки Омару-хаджи и стоял, покачиваясь на носках, провожая отрешенным взглядом пятившуюся к двери фигуру. Великий визирь блаженно барахтался в половодье своей фантазии, которая несла его в неизведанное, манящее так, что захватывало дух. Мерцали и стремительно ширились перед ним священные границы Османской империи — от истоков Дона и Днепра до Красного моря.
Спиридон Драч сидел на крыльце, вытянув ноги. Сбоку казалось, что ноги росли сами по себе из ноздреватой ракушечной стены. Напротив стояла такая же стена. Спиридону чудилось, что она наползает на него, в голове жгла, колобродила усталость.
Улица, мощенная булыжником, стекала вниз, к морю. Солнце, что изгалялось над Спиридоном целый день, выжимая из него пот, теперь ярилось где-то за стенами домов. Улица напиталась вечерней тенью. Драные флаги сохнущих простыней над нею тихо полоскал сквозняк — ущелье сдавалось нашествию ползучей нищеты.
Днем Драч искал работу, а к вечеру приходил и садился на порог. Это был чужой порог и чужой дом, они лишь на время приютили Драча и его семью. Спиридоновыми были в этой чужой стране лишь его жена Марьям и два сына. Покорными, обессиленными человеческими личинками они копошились сейчас за его спиной в серой толще камня. Ужина на сегодня не предвиделось. Не осталось денег уплатить за комнату, растаяла надежда, что они когда-нибудь появятся.