Митцинский подошел к забранной решеткой яме, заглянул вниз. Там, в непроницаемой глубине, что-то слабо завозилось.
— Ташу... — окликнул он совсем тихо.
Снизу раздался прерывистый, женский, сдавленный страданием голос:
— Осман, возьми меня отсюда, я больше не могу, я скоро сойду с ума... возьми меня!
Он пошел к сараю, убыстряя шаги. В темноте нашарил кольца веревки, висевшей на стене, снял ее. Возвращаясь, зашел в маленькую подвальную котельную под ванной, чиркнув спичкой, зажег комок промасленной пакли под дровами. Языки пламени жадно облизали груду сухих поленьев, сложенных под котлом. Митцинский закрыл глаза, отчетливо представил: через несколько минут наверх, в ванную двинется горячая вода. Глубоко, умиротворенно вздохнул, вышел во двор. Гулко колотилось сердце, захватывало дух от нетерпеливого вожделения — сейчас свершится. Он откинул решетку, сделал на конце веревки петлю, спустил в яму. Сказал вполголоса:
— Продень ногу в петлю.
Подождал, слегка подернул вверх. Веревка натянулась. Тогда он расставил ноги, стал тянуть ее, напрягаясь, перебирая руками. Внизу с легким шорохом осыпалась земля. Смутно забелела рубашка Ташу. Он подхватил ее под мышки, напрягся, рывком поставил рядом с собой — исхудавшую, безвольно обмякшую. Митцинский поднял ее на руки, понес в ванную.
В ванной он посадил ее на табурет и зажег свечи. Повернулся к Ташу.
— Я освобождаю тебя от всех обетов, — шепотом сказал он, — снимаю с тебя тоба. Будь тем, кем создал тебя аллах, он не принял всерьез твоих обещаний утратить суть свою, ибо к ним толкнули горе и нужда. Не бойся ничего, девочка, я все беру на себя.
Аврамов проснулся на рассвете от холода. Его бил озноб. Здесь, высоко в горах, ночь падала на склоны черным коршуном — внезапно и молча. Долгие часы до рассвета, напустив полные ущелья чернильной тьмы, она забавлялась по-своему — испытывала жалкие комочки жизни страхом и холодом. Настороженно вжимались в россыпи камней стайки кекликов, под опушенными пером грудками всю ночь отчаянно колотились сердчишки. Осторожно цокали о хрусткий, мерзлый камень копытца архаров, выбравших для отстоя на ночь карниз над пропастью. Гулко — вполнеба — грохотал подточенный морозом осколок, скатываясь в пропасть. Неистовым предсмертным блеском чиркала по небу падучая звезда.
Пошла пятая ночь с тех пор, как Аврамов и Шамиль, волоча на веревке упирающегося козла, ступили в узкий проран ущелья и стали взбираться к снегам. Архары спускались на основательную кормежку к альпийским лугам раз в несколько дней. Все остальное время они добирали корм у самой кромки снежных шапок, перепархивая с камня на камень бесплотными бурыми тенями.
Здесь их поджидал барс. Дикие провалы вздыбленной каменной пустыни были его владениями. Жизнь балансировала на лезвиях хребтов, осторожная, умудренная горьким опытом.
Охотники изодрали в клочья по паре чувяков. Вчера, перед ночью, надели по второй паре. Барса не было. Дважды видели жидкие стайки козлов — голов по восемь, которые тут же таяли в каменной сумятице ущелья, а дикий зверь, барс, на глаза так и не показался. Нашли начисто обглоданный череп козленка с едва пробивающимися рожками — его работа. Малыш задран дня три назад, определил Шамиль. Он потрогал бурые бугорки рожек, сказал:
— Этого на полбрюха ему. Теперь голодный ходит.
Аврамов хмыкнул, усмехнулся и охнул (пронзила боль в потрескавшихся губах). Сказал:
— Нам бы с тобой на два брюха хватило.
— У него работа другая, Гришка, — безразмерная. Мы с тобой день топаем, ночь в бурках храпим. А ему и ночью трудиться надо.
То, что они храпели ночь, было сильно сказано. Ночи они в основном стучали зубами, временами забываясь в недолгих провалах сна. Крепко, но ненадолго удавалось уснуть, пока горел костер, — с вечера. Но уже через час-другой озноб начинал пробирать их до костей. Пригревало с одного лишь бока — со стороны козла Балбеса, заросшего косматой шерстью. Балбес, как окрестил его Аврамов, был стар, неопрятен и дурашлив. Он походил на забулдыгу швейцара в захудалом отеле. Соседка Шамиля по дому отдала его приятелям за ведро муки. Поначалу Балбес, полжизни проведший в заточении в тесном катушке, как и полагается козлам, упирался, ведомый по шумным городским улицам. Но, втянутый в горы совместными усилиями двух мужиков, вдруг преобразился. Он восторженно взмыкивал, ошалело косился на крутые склоны желтым дурным глазом и бодал все, что попадалось под рога: сумрачные валуны и чахлые кусты, пихты, попадавшиеся по дороге, и зад Шамиля. После первого покушения Шамиль надавал Балбесу пинков. Но этим только воспалил его игривость. Попав в страну своих предков, Балбес окончательно впал в детство, молодея на глазах. Зеленый пучок травы, торчащий из-под камня, бабочка, вспорхнувшая с цветка, вызывали в нем бешеный восторг. Балбес вставал на дыбы, проделывал серию таких непристойных телодвижений, что Аврамов, икая и роняя из глаз слезы, сгибался пополам, наблюдая единоборство с Балбесом тихо стервеневшего Шамиля. Вскоре от разреженного воздуха и неистового канкана Балбес присмирел, а затем и вовсе остепенился, приобретя облик добропорядочного городского козла. Он пощипывал траву, в меру взлягивал, следуя за приятелями.