– Подтверждаю, – ответил Рылеев.
– Подтверждаете ли и вы, Голицын?
Голицын знал, что ответом своим погубит одного из двух – Оболенского или Каховского. Кого же выберет?
– Ну что ж, опять замолчали? – посмотрел на него Чернышев с усмешкой: думал, что поймал, – не отмолчится.
– Умоляю вас, Голицын, ответьте, – сказал Рылеев. – Судьба Оболенского в ваших руках. Спасите невиновного.
– Подтверждаю, – ответил Голицын.
– Собственными глазами видели? – спросил Чернышев.
– Видел, – произнес Голицын с таким чувством, как будто произносил смертный приговор Каховскому. Чернышев опять позвонил и сказал:
– Введите Каховского.
Каховский вошел. Все тот же: лицо тяжелое-тяжелое, точно каменное, с нижнею губою надменно-оттопыренною, с глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, с невидящим взором лунатика.
Голицына отвели в соседнюю комнату и усадили в угол, за ширмами. В комнате был доктор Элькан с фельдшером Авениром Пантелеевичем. Потом Голицын узнал, что они просиживают тут все время заседания Комиссии: допрашиваемых иногда выносили в бесчувствии и тут же пускали им кровь.
Сначала голоса из-за двери доносились глухо, но потом, когда дверь приотворили, сделались внятными.
– Вы, стало быть, солгали, Каховский, оклеветали невинного?
– Оклеветал? Я? Я мог быть злодей в исступлении, но подлецом и клеветником никто меня не сделает. Будучи сами виновны, они смеют меня оскорблять, называя убийцею. Целовали, благословляли, а теперь как злодеем гнушаются. Ну, да все равно! Пусть что хотят, на меня показывают, я оправдываться не буду. Этот…
Голицын понял, что «этот» – Рылеев. Каховский так ненавидел его, что не хотел называть по имени.
– Этот не может меня оскорбить. Не оскорбляет ли более себя самого? Одно скажу: я не узнаю его или никогда не знал…
– А на главный вопрос вы так и не ответили: кто убил графа Милорадовича?
– Я уже имел честь изъяснить вашему превосходительству: я выстрелил по Милорадовичу, но не я один, – стрелял весь фас каре; а князь Оболенский нанес ему рану штыком. Я ли убил, или кто другой, не знаю. Вынудить меня говорить противное никто и ничто не в силах. Прошу меня больше не спрашивать, я отвечать не буду.
– Лучше не запирайтесь, Каховский. На вас показывают все.
– Кто все?
– Рылеев, Бестужев, Одоевский, Пущин, Голицын.
– Голицын? Не может быть…
– Хотите очную ставку?
– Нет, не надо…
Он вдруг замолчал.
– Извините, ваше превосходительство, – начал опять, и слезы задрожали в голосе, – минутная слабость, ребячество… Не плакать, а смеяться должно. «Все к лучшему в этом лучшем из миров», – как говорит наш безносый философ.[212] Последний удар нанесен, последняя связь порвана. И кончено, кончено, кончено! Один я жил, один умру!
– Итак, убийство вами графа Милорадовича вы подтверждаете?
– Подтверждаю, подтверждаю, обеими руками подписываю. Я убил графа Милорадовича. И если бы государь подъехал к каре, то и его убил бы. И всех, всех, – намеренье и согласье мое было на истребление всех членов царствующей фамилии… Ну, вот, господа, чего же вам больше? Казните, делайте со мной, что хотите. Прошу одной милости – приговора скорейшего. Смерти я не боюсь и сумею умереть как следует.
– Вместе умрем, Каховский! Ты не один, помни же, – вместе! – воскликнул Рылеев, и в голосе его была такая мольба, что сердце у Голицына замерло: поймет ли тот, ответит ли?
– Что он говорит? Что он говорит? Сделайте милость, ваше превосходительство, избавьте меня… Слушать противно…
– Полно, Каховский, не горячитесь, – сказал Чернышев, встал и взял его за руку.
Подушкин выглянул из-за двери. Голицын – тоже.
– Будьте покойны, не трону, рук марать не желаю, – ответил Каховский и вдруг обернулся к Рылееву, как будто только теперь увидел его. – Ну, что, говори!
Рылеев поднял на него глаза с улыбкой:
– Я хотел сказать, Каховский, что я тебя всегда…
– Что? Что? Что? – наступал на него тот, сжав кулаки.
– Эй, ребята! – позвал Чернышев. Вбежал плац-майор с конвойными.
– Любил и люблю, – кончил Рылеев.
– Любишь? Так вот же тебе за твою любовь, подлец! – закричал Каховский и кинулся на Рылеева, раздался звук пощечины.