Удеса задумалась. Она двадцать два года вела дом. Провожала супруга то в лес, то на промыслы, то на торг. Вместе с ним решалась в Ямищах основаться.
– Нет, – сказала она. – Приедет без жениха, долго ли против него выстоим? Только верных людей без толку загубим. А с женихом об руку пожалует, начнёт доброго молодца под себя гнуть… на тебя, Чаянушка, будет наша надея. Авось ночная кукушка дневную перекукует… Дитятко болезное! Ты что там шепчешь такое?
Старшая впрямь творила святые знаменья, губы дрожали.
– Отика вспомнила, – ответила она погодя. – Здесь вслед махали ему. А больше не видели…
Аюшка притопнула валеночком:
– Дядьку Гольца бы в неворотимую сторону унесло! Не видеть бы его, противного, больше ни живого, ни мёртвого! Слыхом вовсе не слышать! Па́деру ему в глаза, сувой на голову, синий лёд под пяту!
Холостые слова упали на снег. По сказанному лишь в дивных сказах сбывается, наяву чудес не велено ждать.
За уродливыми останцами Зелёного Ожерелья, некогда спасшего город, раскинулось Дорожное поле. Южней Выскирега бывшие отмели резко сходили на нет. Северней – достигали десятка вёрст в ширину и, нарушаемые лишь устьями заливов, тянулись проезжей дорогой до самой Светыни. С востока горбился материк, обращённый Бедой в сплошные шерлопы. С закатной стороны зримо представала граница, где прибрежные отмели сменяла пучина. Там, внизу, лежал покрытый льдами Киян.
Сверху лёд выглядел гостеприимнее суши, но промышлять там отваживались лишь самые безрассудные. Неупокоенный Хозяин ещё тосковал в глубине. «Море пришло!» – говорил здешний люд, когда белый панцирь от окоёма вскраивала волна. Опытные рыбаки Выскирега умели предсказывать гнев Морского Хозяина. По ломоте в костях, лёту птиц, ходу сельдяных рун… Кощеи-переселенцы не были искусны в морском промысле, ну а безрассудной отваги от голытьбы пополам с беглыми рабами никто и не ждал.
С Дорожного поля мёртвые острова выглядели стеной разрушенной крепости. Когда-то она отразила врага, но с тех пор впала в забвение. Стояла растерзанная, загаженная, покинутая измельчавшими потомками храбрецов…
У подножия некогда гордых утёсов теплились скудные костерки. Дрова, как и весь прочий припас, переселенцы отчаянно сберегали. Вороватых нищебродов, понятно, в стольный город не допускали, но его близкое присутствие всё равно словно бы грело. Не пришлось бы поминать потраченные ныне поленья где-нибудь в северных пустошах, под погребальный плач бескрайней метели!
Человек с повадками и осанкой витязя шагал меж костров, лихо сбросив на плечи куколь мехового плаща. Знавал, дескать, стужу, после которой ваш приморский морозец стыд замечать! Волосы у него были бурого золота, с белыми нитками по вискам, глаза – зелёно-карие, окружённые морщинками смеха. Только сейчас смеяться воину не хотелось.
Стан кругом прирастал до позавчерашнего дня. Теперь на месте самых больших костров остались кострища. С ними остывали надежды на пополнение дружинной казны. Семья за семьёй, притом наиболее крепкие и достаточные, перебирались в другой конец Зелёного Ожерелья. Туда, где вчера встало знамя с чёлкой из белых оботурьих хвостов, увенчанное загнутыми рогами. На знамени плескала хвостом, разевала пасть зубастая Щука.
– Летень! Летень, друже! Далеко путь держишь?
Навстречу витязю, придерживая коробок с гуслями, почти бегом спешил синеокий красавец. Статный, разодетый, как на званую почесть. Плащ с серебряной канителью, шитый суконник, богатые сапоги. Кажется, гусляр думал прямо с ходу обнять Летеня, но на последнем шаге смутился.
Витязь тоже замешкался. Кашлянул. Разгладил пальцем усы.
– А тебя вот ищу, – буркнул наконец. – Дай, думаю, гляну, как живёшь, как можешь…
Смех Крыла прозвучал чуть громче и веселей истинного.
– Брось, друже! Дурных нету гусляра обижать… Ты про наших сказывай, не томи! Неуступ поздорову ли? Ильгра? Гуляй безлядвый как, всё бурлит?
Летень малость смягчился:
– Все поздорову. И Гуляй ворчит, небось не в язык копьём получил. Дни считает с нашими царятами свидеться.
– Так они правда здесь? В Выскиреге? – обрадовался Крыло. – А я думал, зря люди врут! Вот молодцы чадунюшки! Сам их видел ли?