Она сидела босая. Коптелка плёл без колодки, примеривал на милую ножку.
– Ты уж, господин вольный моранич, не гневайся, – досадливо проговорил Десибрат. – Ох, выучу дурёху язык за зубами блюсти!
Прозваний зря не дают. Волосы у Головни были чёрные, борода – огненными завитками.
Ворон не стал допытываться, что примяло спину Коптелке. Удар опрокинувшихся саней, глыба снега или косматая туша, бьющаяся в последней борьбе.
– Сюда бы праведного брата, храброго Гайдияра, – расхаживая туда-сюда, горевал Злат. – Лиходеи полосатого плаща бегают!
Столичные выходцы, которых он с такой гордостью сюда вёл, были добрые друзья, удалые работники. Но – не воины. Не с ними Лигуевых головорезов из Ямищ выдворять.
Ворон коротко глянул на него. Нарушил Коптелкину работу, взяв его руку:
– Дале сказывай, друже. Лигуевичей запомнил кого? По именам назовёшь?
– Я Сивушку телком из рожка… Вот, кровью побрататься пришлось…
– Сам Лигуевичей видел? – терпеливо повторил Ворон. – Или голоса показались?
– Ещё бы не видел, если ему Улыба, товарищ застольный, сулицей глаз выткнул! – опять встряла девка. – Хватит, не мучь его! Вот пристал!
Испуганный Десибрат крепко стиснул дочкино ухо:
– Прости, батюшка моранич. А ты! Плётку возьму!
– Погоди, – сказал Ворон.
Злат беспомощно отвернулся. Представил, каково лежалось Коптелке под ста пудами снега и кровавого мяса, только что бывшего живым, своевольным питомцем. А вчерашний друг вместо помощи тычет сверху сулицей. Стало совсем тошно. Кулак стукнул в ладонь.
– Да Гайдияр их…
– Нет здесь Гайдияра, – через плечо бросил Ворон. – Помилуй дочку, добрый хозяин. Она, поди, столько раз эту повесть слушала, что лучше самовидца расскажет. Так, умница? Чур только, не привирать мне. Выплывет – не потерплю.
Орёл-девка вмиг съёжилась испуганным птенчиком:
– А я что, я дома сидела, это отик с парнями в Кижи ходил…
– Парней после расспрошу, – пообещал Ворон. – Сейчас твоё слово. Чтобы мне зазнобушку твоего зря не терзать.
Девка помедлила, глядя, как сильные пальцы поворачивают Коптелкину кисть. Мнут ложбинку меж косточками. Надавливают всё крепче. Коптелка вдруг выгнулся, ахнул. Девка ожила, сунулась. Налетела на руку Ворона.
– Сказывай. Слушать буду.
Пришлось продолжать:
– Кто на них обвалом снег обвалил, то неведомо. Ударило, понесло, страсть! – Затараторила: – А улеглось, злые воры копьями совать, с дяденьки Бакуни дорогой суконник снимали, Порейка, Хлапеня и Улыба ещё, они у дядьки Гольца как десница с шуйцей, и Сивушку добивали, а Коптелку…
– Ворон!.. – вспыхнул Злат. – Ты на лыжах летаешь, соколу не угнать! Обернись в Выскирег, я грамотку напишу! Гайдияр…
Моранич ответил сквозь зубы:
– Погоди, кровнорождённый. Совсем девку запутаешь.
– Тот путается, кто кривду плетёт, а моё слово прямое, – надулась хозяйская дочь. – И сам дядька Лигуй с разбойными людьми добычу делил!
– Куда напрямки ближе? – хлопотал Злат. – Может, к вам, в Чёрную Пятерь?
– Язык прикуси, дочерь! Не клепли, чего сама не видала! Не бремени́ совести!
– Я…
– Батюшке не перечь, – завозился Коптелка. Завёл другую руку под спину, опёрся, сел. Даже выпрямился, сморгнул слёзы. – Сам доскажу.
Злат взял Десибрата за рукав:
– Вели берёсты подать, чистой да ровной!
– Слышала? – повернулся тот к дочери. – Вняла, что господин царевич велел? Ишь расселась!
Коптелка твёрдо приговорил:
– Так всё и было, как сказано. Лигуище вор, и пасынки его ворята, я в том хоть на железо пойду, хоть образ Моранушкин поцелую! А злому Улыбе от своих товарищей изгибнуть бы, как нам с Сивушкой…
Пальцы дикомыта всё играли с его рукой. Похаживали, плясали, натаптывали. Коптелка прислушался, удивился, освобождённо вздохнул:
– А кажется – спину правишь!
– Я спину и правлю. Тебя в мыльне распаривали?
– Как иначе… Не помогло.
– Поможет теперь. Научу.
Вернулась девка. Злат жадно схватил берестяной лист, шагнул к столу: где писало?
– Пойдём, кровнорождённый, – сказал Ворон, вставая. – Сперва других ватажников опыта́ем. Авось ещё что для твоей грамоты вспомнят.
Злат с готовностью поспешил к двери. Десибрат двинулся за гостями, как доброму хозяину надлежит. У порога Ворон молча придержал его. В собственном доме Головне уже давно не указывали, но своё право он отстаивать не посмел. Вернулся на лавку, обнял дочь, загрустил.