Она держала за руку бабу Валю до тех пор, пока она не перестала дышать.
«Мать. Я – мать. Мать не только моему сыну. Я просто мать, я мать всех живых и живущих. А может, всех рожденных и нерожденных. А может, и всех мертвых, не знаю. Такое чувство как любовь. С ним не сделаешь ничего».
Она узнала адрес ближайшего детского дома и пошла туда. Когда дети облепили ее и завопили: «Мама! Мама! Мама пришла!» – перед Аленой стены закачались. Она спросила у начальницы: можно я буду заниматься с детьми? Начальница сухо ответила: ставок нет, на работу не возьмем. Алена весело выдохнула: «Да я без денег!» Начальница повысила голос: «Да вы в своем ли уме!» Алена молчала. «У вас ребенок, что ли, умер?» – понизив голос, спросила начальница, и Алена сухо ответила: «Да, умер. Убили». Начальница сочувственно поцокала языком: ай-яй, жалость какая. На ее лице при этом никакой жалости не написалось.
Она разрешила Алене приходить к детям.
И Алена стала приходить.
Дети восторженными воплями встречали ее, толпились вокруг, тормошили ее, и она сама их тормошила, притискивала к себе, целуя поочередно всех в макушки, – и такие тепленькие были у них макушки, вкусно пахли, как свежий хлеб, у кого какие: гладенькие, вихрастые, мелкокудрявые, как шерсть баранчика молодого, кудлатые, нерасчесанные, – и она садилась на ковер, среди детей, и просила расческу, и ей приносили гребень; и она расчесывала лохмы и космы, старательно чесала, – и вдруг, внезапно, ей виделась свалявшаяся овечья шерсть в дальнем, давнем сарае, эта кошма, слышался запах овечий, влажно-шерстяной, – и она снова погружала гребешок в нежные, как паутинки, детские волосы.
Она пела им песни – все, какие знала. Намыв в зале полы, протерев старое обшарпанное пианино влажной тряпкой, Алена усаживалась в кресло, брала на руки кого-нибудь из детей – причем каждый хотел вперед других посидеть у нее на руках, – и возглашала: «А теперь я расскажу вам сказку!» Все послушно опускались на пол, рассыпались, как грибы из лукошка, раскатывались, кочанчики капусты, по истертому ковру.
Матерям с детьми Алена тоже помогала. Мамашки, катившие детей в колясках, уже не удивлялись молчаливой худой женщине в черной длинной юбке: она подходила к ним и протягивала мамаше то игрушку, то детскую книжку; то сладкую, в виде сахарного сердечка, сдобную булочку; яркое яблоко, золотой апельсин, кисть яркого синего винограда в прозрачном хрустящем кульке.
Матери, опешив, дар принимали. На дорогу, в газон не выбрасывали. Дитенок тянулся за подарком, упавшим с неба, из рук черной, как монахиня, тети!
«Кто это? Скажите… Странная какая…»
«А, это тут у нас… Она такая хорошая, безобидная… Все тут у нас ее знают уже. Это мать Алена!»
«Что это… за мать такая?»
«А, ну это вроде как мать Тереза нашего района…»
Ребенок ковырял ногтем апельсин. Ребенок грыз сахарную булку. Ребенок поедал черную седую тетю глазами. Мамаша дрожащими руками раскрывала яркую детскую книжку. А странная женщина в черной развевающейся юбке уже уходила, шла прочь широкими, почти мужицкими, шагами, широко, как солдат, разведя широкие жесткие плечи; чем дальше шли годы, тем прямее и горделивее становилась ее жилистая, тощая спина.
НОЧЬ. ОВРАГ
Алена возвращалась домой от одной несчастной семьи. Женщина разбилась на машине. Остались мать ее и дочь ее – бабушка и внучка. У бабушки – крохотная пенсия и инвалидность, обезножела, сердчишко шалит; у внученьки – врожденный порок сердца.
Алена накормила обеих, напоила чаем, почитала девочке из толстой книжки красивые, как водяные лилии, старые сказки. Глянула на часы: бежать пора.
Зима, и колкий снег, и наст – вчера оттепель, а нынче подморозило! Она долго стояла на остановке, мерзла, переступала с ноги на ногу, ждала трамвая. Бесполезно. Алена плюнула на снег. Город будто вымер. Что ж, пешком так пешком. Впереди десять улиц, два оврага и два моста.
Они ждали ее около моста, четверо. Двое курили. Двое быстро, зверино оглядывались по сторонам. Одна дорога – через овраг по мосту. Она подошла вплотную к четверым, и они не посторонились.
– Пройти дайте, – сказала Алена спокойно и выставила плечо вперед.