Я запоминала, как стоит в небе белое солнце, вбитый в синь белый раскаленный гвоздь, над серой, полноводной, холодной рекой, освещая весь неистовый простор реки и дальних тоскливых полей – и освещая всю мою жизнь, весь ее простор, до дальней дали, до речного песчаного дна.
И я стою у воды, а река течет, и я наклоняюсь и подбираю с грязного, серо-стекольного песка ракушку, перловицу; и разламываю ее; и – щелк! – а в ней, в грязной, заросшей вонючими водорослями, бултыхавшейся на самом дне, в тине и иле, – жемчужина.
Розово-желтая, сине-золотая, снежная, чистая жемчужина.
Вот так и мы: живем, неприметные, – а разломи любого – и там, в плотно закрытых створках, там, в жалко бьющейся слизи, в слезах и муках плоти, – роскошная драгоценность, великая жемчужина поздней любви, вечного света.
ВИНТОВКА С. И. МОСИНА КАЛИБРА 7,62
Она тратила годы на то, чтобы выйти вон из войны – в мир, и он был для нее порой хуже войны и горше смерти. Цены взлетали. Власти врали народу про счастливую жизнь. Она подолгу стояла в магазинах, таращилась на ценники, мучительно подсчитывая, вычисляя. Не получалось; не сходилось. Приходила устраиваться на работу – ее осматривали с ног до головы, щурились, цедили: «Вы-ы-ы… э-э-э-э… по возрасту не подходите. Нам молодые нужны». Приходя домой, она нелепо, долго пялилась на себя в зеркало. Зеркало отражало Алену, кого же еще, – и это все равно была не она: другая.
Опалое, осеннее лицо. Не бледное даже – странно коричневое: такой цвет у коры старого дерева. Она шла в ванную, долго, больно и жестко терла лицо мылом, мочалкой. Пыталась вытравить грязь и боль; оживить румянец, женщину. Снова шарахалась к зеркалу. Из зеркала смотрела натужно-веселая, красная маска, личина.
«Еще живая. Как странно. Я живу ради сына. Если бы его не было, я бы не жила».
«Врешь!»
«Я боюсь смерти! Вот если бы меня кто-то…»
Она не додумывала: застрелил.
Убил, как она убивала.
«Поезд ушел, дорогая. Пуля тебя не нашла».
«Мне – повезло!»
«Вот и думай, повезло или нет».
«Жизнь и так война. Каждый день бой».
Ее выгоняли все равно. Брали лучше нее, крепче, выносливей, ухватистей, красивей: моложе. Молодость. Она уходила. Время разваливало тело, ломало кости. Время, лучший на свете снайпер, стреляло в ее волосы – пуля разлеталась краской-серебрянкой, которой деревянные ложки в деревнях красят, по темным волосам. Оно стреляло ей в ноги – щиколотки и лодыжки наливались густым тяжелым чугуном. Прицеливалось в живот – он обвисал, как кухонная тряпица, а ребра торчали смешно и страшно, как у кукольного школьного скелета.
Ее увольняли с одной работы – она находила другую и снова, как вол, впрягалась в монотонную поденщину. Не видела в работе радости. Дела серые и мышиные, грязные и мелкие, тягучие и липкие. Хозяин задерживал деньги как мог, выкручивался, хитрил, врал работникам. Алена однажды не выдержала. Вытряхнула в мешки из всех урн в офисе весь мусор, почистила забитые окурками и бумагой унитазы, начисто промыла все полы и протерла окна, заявилась в кабинет хозяина и с порога хулигански крикнула ему в лицо:
– Если денег не дашь – офис подожжем!
Хозяин побледнел, задрожал седенькой бороденкой, нервно закурил дорогие сигареты.
– За оскорбление… за «ты»… в суд подам.
Алена так же высоко, звонко-отчаянно крикнула:
– Не подашь! Я тут одна! Свидетелей нет!
Голос внутри продолжил, крикнул: «Застрелю!»
Палец бессмысленно искал привычный курок.
Хозяин смотрел на костлявые, с опухшими суставами, изломанные пальцы Алены, делающие странные движенья. Она видела – он неподдельно испугался.
– Не надо скандала. Хорошо, все хорошо. Я все устрою… завтра…
– Сейчас!
– Хорошо, сейчас…
Хозяин осторожно отшагнул к сейфу. Алене казалось – он у нее под прицелом. Она стоит с винтовкой наперевес, крепко держит ее, винтовка лежит как впаянная в ее ладони. «Памятник мой себе самой… с оружием в руках. Солдат Алена». Дверь кабинета заперта – она захлопнула ее, замок защелкнулся. Отлично.
– Открывай!
Мужчина смотрел на черное дуло.
Нашарил ключ в кармане. Отер потное лицо. Сунул ключ в скважину сейфа.
– Вынимай! Я сама раздам! Люди их заработали!