— Я готов быть акробатом в балаганах! — говорил один.
— Хотя бы тряпичником! — восклицал другой.
Какое отвратительное положение! И никакой возможности выйти из него! Даже никакой надежды!
Однажды (это было 20 января 1839 года) Бувар получил на службе письмо, доставленное почтальоном.
Руки у него поднялись, голова медленно запрокинулась, и он упал на пол без чувств.
Конторщики бросились к нему, развязали галстук, послали за врачом. Бувар открыл глаза, затем в ответ на обращенные к нему вопросы произнес:
— Ах… дело в том, что… в том, что… мне легче станет на воздухе. Нет! Оставьте меня! Позвольте!
И несмотря на полноту, он добежал, не переводя дыхания, до морского министерства, проводя рукою по лбу, думая, что сходит с ума, стараясь успокоиться.
Он вызвал Пекюше.
Пекюше явился.
— Мой дядя умер! Я наследник!
— Не может быть!
Бувар показал следующие строки:
Контора нотариуса Тардивеля.
Савиньи в Септене, 14 января 1839 г.
Милостивый государь!
Благоволите пожаловать в мою контору для ознакомления с завещанием вашего отца, г-на Франсуа-Дени-Бартоломе Бувара, бывшего нантского негоцианта, умершего в нашей коммуне 10-го сего месяца. В означенном завещании содержится весьма важное распоряжение в вашу пользу.
Примите, милостивый государь, уверение в моем уважении.
Тардивель, нотариус.
Пекюше вынужден был опуститься на тумбу во дворе. Затем он возвратил бумагу и медленно произнес:
— Лишь бы… это не было… какой-нибудь шуткой.
— Ты думаешь, это шутка? — сказал Бувар сдавленным голосом, похожим на предсмертный хрип.
Но почтовый штемпель, печатный бланк конторы, подпись нотариуса — все доказывало подлинность известия. Они посмотрели друг на друга, и губы их дрожали, а в неподвижных глазах застыли слезы.
Им не хватало пространства. Они дошли до Триумфальной арки, возвратились по набережным, миновали собор Нотр-Дам. У Бувара горело лицо. Он ударял Пекюше кулаком по спине и в течение пяти минут нес совершенный вздор.
Невольно они захихикали. Наследство, несомненно, составляет не меньше…
— Ах! Это было бы слишком хорошо! Перестанем говорить.
Но они опять заговорили. Ничто не мешало немедленно попросить объяснений. Бувар написал нотариусу.
Тот прислал копию завещания, кончавшегося так:
«А посему я завещаю Франсуа-Дени-Бартоломе Бувару, моему незаконнорожденному признанному сыну, часть моего имущества, полагающуюся ему по закону».
В молодости у г-на Бувара родился этот сын, но он его тщательно держал в отдалении, выдавая за племянника; и племянник всегда называл его дядей, хотя и понимал, в чем дело. Лет под сорок г-н Бувар женился, затем овдовел. Когда оба законных сына повели себя не так, как ему хотелось, он стал раскаиваться в том, что его незаконное дитя оставалось забытым столько лет. Он даже поселил бы его у себя, если бы не находился под влиянием своей кухарки. Та покинула его, благодаря проискам родни, и в одиночестве, приближаясь к смерти, он пожелал искупить вину, завещав плоду своей первой любви все, что мог ему отказать из состояния. Оно доходило до полумиллиона. И это давало переписчику двести пятьдесят тысяч франков. Старший из братьев, Этьен, заявил, что против завещания спорить не будет.
Бувар впал в какое-то оцепенение. Он шепотом повторял, улыбаясь безмятежной улыбкой пьяниц:
— Пятнадцать тысяч ливров ренты!
Да и Пекюше, хотя голова у него была все же крепче, не мог прийти в себя.
Их внезапно встряхнуло новое письмо Тардивеля. Другой сын, Александр, заявил, что намерен все установить в судебном порядке и даже оспорить, если удастся, действительность завещания, требуя наложения печатей, описи, назначения секвестра и пр. У Бувара от этого сделалась болезнь печени. Едва оправившись, он поехал на пароходе в Савиньи, откуда возвратился без какого-либо решения, сокрушаясь о путевых издержках.
Затем начались бессонные ночи, чередующиеся приступы гнева и надежды, восторга и уныния. Наконец, на исходе шестого месяца, Александр успокоился, и Бувар вступил во владение наследством.
Его первым возгласом было:
— Мы удалимся в деревню.
И фраза эта, приобщившая к его счастью Пекюше, показалась вполне естественной его другу. Ибо союз этих двух людей был полный и глубокий.