— Да, ты унаследовала самую суть своей матери, — объявил он. — Она была женщиной, единственное предназначение которой — возлежать на кушетке в гареме. Говорят, в жилах андраидских Гуимаранов течет и мавританская кровь. Она ничего не умела: ни яйцо сварить, ни письмо написать, ни вечеринку устроить. Корделия ничем не могла помочь карьере твоего отца. Она не смогла даже родить второго ребенка. Еще когда твоя мать была жива, Изабель, она вверила твое воспитание заботам слуг и Луны. Когда моя жена бывала с тобой, Корделия вела себя очень ласково. Свой решительный и нервный темперамент ты унаследовала от Луны; однако по своей страстной сути ты — неподражаемая Корделия.
С импульсивностью, которая не могла, по ее мнению, не понравиться мужу, Изабель — чтобы оба мужчины были рядом с ней, она заняла место во главе стола — схватила бледную руку Тристана своими пальцами, которые при свете свечи казались черными, как смолистое сладкое кофе, что подают в маленьких высоких чашках.
— Слышишь, Тристан? У нас у обоих были плохие матери!
— Моя мать не была плохой, она делала все, на что была способна, учитывая ее нищету, — угрюмо буркнул он.
Однако Изабель не хотела идти на попятную и отказываться от перспективы связаться с ним дополнительными узами. Она чувствовала, что он ускользает от нее, и не желала мириться с этим.
— Вот видишь! И это у нас тоже общее. Мы любим их! Мы любим своих плохих матерей!
Дядя Донашиану поднес чашку к губам и, потягивая кофе, переводил взгляд с Изабель на Тристана и обратно, почуяв небольшую напряженность между супругами здесь, где само окружение было родным только для одного из них.
— Все мы дети земли, — миролюбиво заметил он, — и можно сказать, что земля — плохая мать. Любить ее, любить жизнь как таковую — в этом наше торжество.
Они засиделись допоздна. Дядя Донашиану и Изабель вспоминали о ее матери, о тех днях, когда Рио был похож на бокал венецианского хрусталя, о поездках в Петрополис, чтобы скрыться от летнего зноя. Ах, Петрополис! Как великолепны императорские сады, по которым когда-то прогуливался сам Дон Педру с императрицей Терезой Кристиной и упрямой дочерью, знаменитой Изабель, которая бросила вызов общественному мнению и танцевала с мулатом, инженером Андре Ребосасом, когда принцесса-правительница объявила о конце рабства. Ах, какой это город, какие там каналы и мосты, площади и парки, поистине европейские по своей законченности и очарованию; готический собор Петрополиса — точная копия лондонского хрустального дворца; а какой вид открывался из ресторана на город и тонкий, как нить, водопад! С помощью дяди Изабель радостно отдалась воспоминаниям о тех восхитительных днях семейных праздников, когда отец сидел с ней рядом за столом, накрытом белоснежной скатертью, а худая и забавная тетя Луна показывала Изабель, какими вилками пользоваться. Изабель была в то время любимым ребенком, разодетым в пышные прозрачные рюши. Ее окружали кланяющиеся официанты, далекая музыка и сверкающая, цветущая, текучая Бразилия — этакая Европа, лишенная напряженности и угрызений совести. Ах, помнишь тот день, когда в саду отеля ветер повалил шатер? А как белый пудель сеньоры Уандерли укусил повара, который жарил мясо на огне? А помнишь, как Марлен Дитрих и все местные немцы обедали в «Ла Бель Меньер»!
Слушая их, Тристан начал нервничать: он не мог участвовать в их разговоре. Их мир был для него чужим. В Сан-Паулу он создал себе прошлое и мог в кругу друзей вспоминать события двенадцати лет. Однако теперь, если не считать тех случаев, когда дядя Донашиану поворачивался к нему и специально пытался вовлечь его в разговор каким-нибудь общим вопросом (а что вы, промышленники, думаете о последнем замораживании цен? А вас, молодых, так же, как и меня, пугают свободные выборы президента?), Тристану оставалось только пыхтеть кубинской сигарой да глубже забираться в скрипучее кожаное кресло, вытягивая вперед ноги и пытаясь подавить дрожь в мышцах. От нечего делать он разглядывал Изабель, лицо которой словно подернулось туманной дымкой и исчезло в воспоминаниях об идиллическом детстве. Она сняла туфли со своих стройных ног и забралась на изогнутую малиновую софу. Тристана подавляла теплота, соединявшая ее с дядей, она казалась ему нездоровой, как сигарный дым. Она удалилась в свой очарованный мир. Что ей нужно было от меня, думал он в облаках дыма. Ничего, кроме початка, початка незнакомца, который сделает грязную работу природы.