— Мне вон ухо оторвал, — жалуется младший брат Семен.
— Заплачь, заплачь! нарочно заплачь! — науськивают его сестры.
Маленький брат повинуется и трет кулаками глаза.
— П-пальцем не трогал! — собравшись с силами, наконец довольно твердо докладывает маменьке учитель.
— Как же не трогал? Как же не трогал? Ах ты, бесстыжие твои бельмы! — горячо защищает правду сестра и, увлекшись, выдвигается даже на средину комнаты. — Мы сами, маменька…
— Это что?! Женский пол, да в мужские дела вступаться стал, — прочь отсюда! — строго прикрикивает на сестер матушка и даже для большей вразумительности топает ногой.
— А он не ври! — бормочет сестра и нехотя уходит в свою комнату.
— Учиться! Сейчас же учиться! — обращается к нам матушка. — Вот я посмотрю, как вы у меня не будете слушаться? — прибавляет она сурово и становится в дверях.
Мы повинуемся. Так как мы знаем, что маменьке очень нравится, когда мы читаем вслух, то, не дожидаясь приказаний учителя, что нам делать, мы раскрываем «Начатки» и принимаемся голосить во все горло: «Един бог, во святой троице покланяемый». Матушка стоит и слушает. Голоса наши раздаются по классной все звончее и звончее, и, как будто вместе с этим усиленным хором голосов, все добрее и добрее делается лицо матушки: глаза блестят от удовольствия и улыбка, ласковая, ласковая такая, играет на ее губах.
— Иван Петрович, подите-ка сюда! — наслушавшись, выходит матушка из зала и вызывает за собою учителя.
Ну, что дальше будет, мы отлично знаем. Мы знаем, что, вышедши в другую комнату, маменька подойдет к шкафу, отомкнет его, вынет оттуда графин водки и, наливши стакан, поднесет этой самой водки учителю; знаем, как потом, отвечая поклоном на благодарность учителя, матушка как будто мимоходом скажет ему: «Да не пора ли окончить, а то заучились они совсем?» и как Иван Петрович коротко, но с полнейшим удовольствием ответит ей: «Слушаю-с!» — знаем мы все это, и потому, чтобы не ударить лицом в грязь, ревем что есть мочи, отчеканивая каждый слог:
— «Но земля была необработанна и пуста…»
— Дети, идите лепешки есть! — высунувшись в дверь, приглашает нас матушка.
Мы быстро вскакиваем с своих мест, сестры вылетают из своей комнаты, и, сцепившись за руки, целая ватага детей начинает кружить по зале, напевая, приплясывая и присвистывая.
— Ну, ну, дурачки, идите же! — повторяет матушка. Ватага сваливает к завтраку.
Таково или почти таково было наше обыкновенное, ежедневное ученье. Разнообразилось оно иногда разве тем только, что, соскучившись терпеливо сносить щелчки и тому подобные обиды от учителя, мы открывали против него поход, в котором не последнюю роль играли и сестры. Поход открывался обыкновенно плевками, но когда раздражение с обеих сторон достигало своего крайнего предела, начинался рукопашный бой. И грустно и смешно делается теперь, когда вспомнишь этого гиганта, оторопелого, растерзанного и притиснутого к стене маленькими воинами: точно Гулливер, связанный храбрыми лилипутами, представляется мне атакованный нами Иван Петрович. Напрасно несчастный учитель стращает, упрашивает и ревет во все горло. «Ва-л-ляй его!» — восклицает воинство лилипутов и, как горохом, осыпает ударами. В таких случаях, даже если являлась на сцену матушка, так и ей не скоро удавалось остановить сражающихся, а разборка причин и последствий подобных битв всегда откладывалась до приезда домой отца, к которому с жалобой на нас уже и обращался тогда злополучный Иван Петрович.
Вообще ученье было для нас хуже острого ножа, и мы отбывали его словно какую-нибудь тяжелую поденщину. Неизмеримо приятнее были для нас ученые разговоры с кучером Максимом, по-своему, но зато тихо и охотно дававшим ответы на предлагавшиеся ему вопросы.
— Максим, ты слышал, что земля вертится?
— Как вертится?
— Так и вертится. Вот так! — описывали мы в воздухе круг.
— Вы наскажете… от большого-то ума.
— Нет, это не мы рассказываем, а это нам Иван Петрович сегодня сказал.
— Известно, как он шкалика три в себя запустит, так у него все вокруг завертится.
— Нет, он трезвый это рассказывал.
— Да когда он тверезый-то бывает, вы его спросите…