В комнатах верхнего этажа наступил праздник: костыль гофмаршала не стучал о паркет, Лео получил целую конюшню великолепных лошадей, камердинер — не очень подержанный фрак, притом обычное обращение к нему — «дурак» и «болван» — было заменено, хотя, быть может, на время, словами «любезный друг», «старинушка» — и все это потому, что баронесса действительно «сломала себе шею».
Гофмаршал не говорил еще с племянником об этом событии, да и не было в том нужды.
Майнау привез в дом бедную жену-протестантку вопреки всем доводам и настоятельным просьбам дяди, и все предсказанные последствия такого необдуманного поступка не замедлили свершиться, но он, баловень судьбы, ловко вывернулся и из этого обстоятельства… Все обошлось тихо и прилично. Молодая женщина по-прежнему играла роль хозяйки: разливала по вечерам чай, занималась с Лео, как будто ничего не случилось; только она опасалась оставаться наедине с гофмаршалом. Тот это заметил и однажды дьявольски расхохотался ей в лицо, когда она, подавая ему чай, нечаянно коснулась его руки и отскочила как ужаленная — да и неудивительно: не был ли он зловещим пророком, не предсказал ли он со свойственной ему резкостью, что наступит момент, когда пребывание ее в Шенверте «сделается совершенно невозможным».
Отъезд молодого барона был на время отложен, потому что, как-то заехав в одно из своих имений в Волькерсгаузене, он заглянул в отчетные книги и нашел в них страшный беспорядок. Нельзя же было оставить это без внимания, планируя совершить продолжительное путешествие, сказал он гофмаршалу, который, узнав об этом неожиданном и решительном вмешательстве в дела, чуть было не упал от удивления со стула… Новые чемоданы из юфти были пока отнесены на чердак проветриться — от них сильно пахло кожей. Точно так же и великолепный прощальный обед, который Майнау намеревался дать членам клуба в одном из лучших отелей столицы, был тоже отложен на время… Впрочем, все это делалось для того, чтобы положить конец столичным толкам, чему поспособствовала и сама герцогиня: ей лучше всех было известно положение дел, а потому она могла без опасений высказать желание видеть молодую женщину при дворе до ее отъезда в Рюдисдорф. Лиана не противилась — это ведь произойдет в первый и последний раз.
Итак, «рыжая Трахенберг в своем неизбежном голубом шелковом платье», как саркастически заметила фрейлина, появилась на полчаса при дворе, чтобы унести по крайней мере «одно незабываемое воспоминание в рюдисдорфское уединение».
Ящик с аметистом и высушенными растениями остался неотправленным — ведь Лиана собиралась домой; кроме того, она лишилась и своей картины, выручку за которую хотела присовокупить к сумме, необходимой для поездки графини Трахенберг на морские купанья. Майнау конфисковал ее, «не желая ни в коем случае предавать огласке порочащие дом Майнау обстоятельства». Часто отлучавшийся, будучи занятым введением новых порядков в своих имениях, Майнау все же появлялся вечером за чаем и заводил обычные разговоры. Беседуя с дядей и священником, он будто не замечал, что последний практически не выезжает из Шенверта, — герцогиня отпустила его на несколько недель, чтобы дать ему возможность укрепить свои расстроенные нервы, дыша шенвертским деревенским воздухом. Только когда он предложил давать Лео уроки не в салоне гофмаршала, которого раздражали монотонные пересказы ребенка, а внизу, в детской, лицо Майнау дрогнуло, и он хриплым голосом, как будто спазмы сдавили ему горло, заметил святому отцу, что не стоит подобным требованием расстраивать его супругу-протестантку.
Как-то раз молодому барону срочно потребовалось отправится в Волькерсгаузен, да еще на несколько дней. Он уезжал после обеда.
Наверху, у окна, стояли дядя и священник; оба смотрели, как он садился на лошадь. Лиана, шедшая с Лео в это время в сад, остановилась, чтобы ребенок мог проститься с отцом. Тот с лошади протянул Лео руку, а жене — нет. Его лицо, на которое из окна пристально смотрели две пары глаз, оставалось совершенно спокойным; лаская шею лошади, он нагнулся, и Лиана встретила его мрачный, даже угрожающий взгляд.