Лиана посмотрела в окно и покачала головой.
— Но нет ни малейшего ветерка!
— А может быть, этот звук доносится оттуда, где уже несколько лет лежит больная женщина, — предположила девушка, указывая на видневшуюся вдали проволочную ограду, за которой возвышался обелиск красноватого цвета. — Я этого не знаю наверняка, я сама всего дней восемь как в Шенверте… Конечно, людям до этого дела нет, только в кухне говорили, что эту женщину содержат здесь из милости. Это ужасно! Говорят, что она некрещеная… Я не хожу за ограду — боюсь большого страшного турецкого вола, что там бродит, а по всем деревьям прыгают обезьяны, эти отвратительные животные! Фи!
Лиана молча прошла в соседнюю комнату и беспрекословно отдала себя в распоряжение проворной и словоохотливой горничной. Теперь на ней было роскошное платье из дорогой, затканной серебром материи, и когда через полчаса ее увидел Майнау, пришедший за ней в голубой будуар, он невольно отступил… Эта «жердь» умела носить платья со шлейфом, и у этой «жерди» были античные руки и плечи, которыми она не щеголяла только в силу полного отсутствия кокетства и присущей ей скромности, заставлявших ее скрывать их под строгим платьем… На роскошных, изящно причесанных рыжеватых волосах лежал венок из флердоранжа, который будто сверкал на голубом фоне стен, точно был обрызган золотистой росой.
— Благодарю тебя, Юлиана, что ты отказалась от любимой тобой простоты и в моем доме выглядишь так, как требует того твое положение, — сказал он ласково, однако не скрывая своего изумления.
Она подняла темные ресницы, и не светло-голубые глаза а-ля Лавальер, а большие серо-голубые звездочки, полные ума и серьезной строгости, пристально посмотрели на него.
— Не думайте обо мне слишком хорошо! — сказала она; у нее не хватало мужества так свободно говорить ему «ты», как это удавалось ему. — Не из скромности оделась я так просто в Рюдисдорфе к венцу — назовите это гордостью, высокомерием, как вам угодно… Я очень хорошо знаю, что многие женщины из рюдисдорфской мраморной галереи носили порфиру и шлейфы, и я имею на это право, которое навсегда останется за мной… Но потому-то я и не могла надеть на себя этот дорогой подарок, — тут она указала на белое, затканное серебром платье, — в родительском доме, в котором мне не принадлежит теперь ни одного камня. Я боялась, чтобы шелест его не разбудил моих славных предков, дремлющих в фамильном склепе возле алтаря, а теперь-то именно им и нужно спать непробудным сном… Здесь я — представительница вашего имени, ему и приличествует ваш подарок.
Майнау закусил губу. С неприятным чувством, удивлением и чуть ли не с гневом смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело глядевшие на него глаза.
— Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, — наконец проговорил он, саркастически улыбаясь. — Их всему свету известная фамильная гордость еще жива и умеет заявить о себе. Это, наверное, вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напомнила.
Лиана ни слова не сказала ему на это, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил перед ней с низким, слегка ироничным поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми и следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, — в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую незадолго до этого пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он обретет в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его Церковь не освятила их союз… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки; он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо объяснил ему, что происходило в ней; с выразительной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся в шеренгу перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадоваться величественным манерам своей внучки, по спокойному лицу которой нельзя было догадаться, как трепетно бьется ее сердце.