«Двух лет не было Демке, когда убили отца на войне. Потом был отчим, хоть не ласковый, однако справедливый, с ним вполне можно было бы жить, но мать (…) скурвилась. Отчим бросил ее, и правильно сделал. С тех мать приводила мужиков в единственную с Демкой комнату, тут они выпивали обязательно (и Деме навязывали, да он не принимал), и мужики оставались у нее разно: кто до полуночи, кто до утра. И разгородки в комнате не было никакой, и темноты не было, потому что засвечивали с улицы фонари. И так это Демке опостылело, что пойлом свиным казалось ему то, о чем его сверстники думали с задрогом».
Тут дело, конечно, не в том, сколько у семьи комнат. Такая ситуация вполне представима и в Америке. Апдайк ее и описал. Кризис и трагедия Ахмада укоренены сексуально. Критики говорят, что Апдайк всегда видит мир сквозь сексуальную тематику, это его особенность. Но объяснением темной души террориста может быть и такая ситуация. Тут важен, однако, не секс сам по себе, а вот эта индивидуальная неустроенность любого рода, экзистенциальный кризис как посредствующее звено между «природой» и «культурой», взятых в вышеописанном смысле.
О генах говорить, конечно, не приходится, не это делает чингиз-ханов, и речь не о мусульманской культуре как таковой: любая культура, по определению, это способ бытия, а не его уничтожения. Культ мученичества для Ислама не специфичен, он есть в любой религии. Гораздо специфичнее, если на то пошло, девственницы, ожидающие мученика в раю. Вот к ним и собирается апдайковский Ахмад, отвратившийся от разнузданных одношкольниц.
Девственность как метафора житейской неприспособленности, выпадения из естественного – или даже цивилизованного – склада бытия. Вообще-то это называется культурная отсталость, но нынче это выражение вроде бы политически некорректно. Цивилизованный человек не может быть невинным, цивилизация – это опыт, она предполагает утрату Рая и не ищет его обретения.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/162482.html
* * *
[Арлекин в мундире, идущий на штурм крепостей]
Суворов воспринимается преимущественно в европейском контексте. Это неудивительно: он полководец времен империи — Российской империи на ее высшем подъеме, в эпоху Екатерины Великой. Недаром и памятник ему в Петербурге стоит на Марсовом поле: Марс — бог войны у древних римлян, и памятник этот сделан в аллегорически-классическом варианте, Суворов и сам изображен неким богом войны в условно античном одеянии. Что и говорить, это имя знали в Европе.
Байрон в своем «Дон Жуане» в песни Седьмой вводит в повествование Суворова, подробно его описывая. В этом описании он использует французскую биографию Суворова, написанную в 1814 году Траншан де Лавернем, и даже приводит в авторском примечании английскую транслитерацию послания Суворова Екатерине по взятии Измаила: «Слава Богу, слава Вам, Крепость взята, и я там», добавляя от себя: «это куплет».
Мне не нравятся русские переводы Дон Жуана. Шенгели сделал ошибку, взяв для перевода шестистопный ямб, тогда как у Байрона пятистопный: беглая энергия оригинала утратилась. О переводе Татьяны Гнедич и говорить не стоит. Поэтому строфу 55-ю дам прозаическим подстрочником:
Суворов большей частью был возбужден,
Наблюдая, муштруя, приказывая, жестикулируя, размышляя,
Ибо этот человек, смело можно утверждать,
Был достоин более чем удивления;
Герой, буффон, полудемон, полубродяга,
Молясь, обучая, скорбя и грабя, —
То Марс, то Момус; идущий на штурм крепостей
Арлекин в мундире.
Интересно, как описал Суворова молодой Багрицкий в дореволюционном еще, 1915-го года стихотворении: у него Суворов дан в соединении европейских и русских реалий:
В те времена по дорогам скрипели еще дилижансы
И кучера сидели на козлах в камзолах и фетровых шляпах;
По вечерам, в гостиницах, веселые девушки пели романсы,
И в низких залах струился мятный запах.
Когда вдалеке звучал рожок почтовой кареты,
На грязных окнах подымались зеленые шторы,
В темных залах смолкали нежные дуэты
И раздавался шепот: «Едет Суворов!»
Или:
По вечерам он сидел у погаснувшего камина,