Мартемьян мускулы на лице взбугрил, но взял свою ярость враз в тугую узду.
— Если храм святой, чего же ты в нем водку пьешь?
— Ты же его взорвать решил. После моей водки — поп кадилом помашет, и нету сивого духа. А против твоего взрыва?
— Тебе что? Ты же язычник.
— У язычника Бог есть, а у тебя его нету. Мартемьян, почему у марксистов Бога нету? Иль вам не надо?
— Застрелю я тебя, Панька.
— Застрелишь, так я выйду на паперть застреленный и скажу трудящимся, что ты сын Матвея болящего и московской графини. У меня и документ от графини есть.
Мартемьян побледнел, осунулся.
— А не скажешь.
— Скажу.
— Поганец ты, негодяй. Говори, что врать?
— А не нужно врать. Объясни людям, что в стенах этого храма большие ценности — клад всенародный.
Вышел Мартемьян на паперть, объяснил сотрудникам, что взрывать нельзя — большие ценности в кладке стен замурованы, золотые и бриллиантовые. Сел в машину и укатил. И прямо к известному академику Петровскому с просьбой опубликовать в газете статью, какая жемчужина — церковь Ильи Пророка в Устье.
Панька водку допил, колбасу докушал, крикнул попу, чтобы тот святую воду готовил ему на опохмеление, и уснул.
Объявился Панька на Реке в войну — пришел на свое место, перед тем как немцу войти. Принялся песни петь. И старинные, и советские, и частушки народного сочинения. Иногда даже шепотом пел, но всегда с пританцовками. Подойдет на железнодорожной станции к мужику или к бабам и поет с пританцовками. Немцы видят — смеется народ, а почему?
Донесли на Паньку, конечно. Собаки в тот день выли, задрав морды к небу. Сверчки в избах летали, как мухи. Тараканы и мыши ушли в леса хвойные. А у жителей поголовно звенело в правом ухе.
С дурного пива и дурная голова заболит — жандармы попросили Паньку заговорить их войско от комаров и мошек. Он отказался. Они выдали его немцам как подстрекателя-партизана.
Немцы привели Паньку в районный Дом культуры. Туда же и народ согнали. Так тесно, что пуговица, оторвавшись, на пол не падала. И вот вывели Паньку на сцену. А на сцене деревянный крест. Распяли и приказали:
— Пой!
— А что? — спросил Панька.
— Песни пой, раз ты тут такой певец. Раз все вы тут такие певцы.
Панька, конечно, мог бы уйти, напустив на немцев мороку или коловерчение. Но не ушел, значит, так надо было. Оглядел зал — люди хоть и тесно стоят, но прижались друг к другу еще теснее.
— Какая же это песня, когда я прибитый — ни рукой не взмахнуть, ни ногой притопнуть. Это будет уже не пение, а пустой треск.
Сошел Панька с креста, руки о штаны вытер, в ладони хлопнул и принялся на сцене плясать и песни выкрикивать. И все пустились в пляс. И местные люди, и немцы. «Оп-ля!» — кричат немцы. «Мутер Волга». Офицерские чины палят в Паньку из наганов, и все мимо. А Панька-то вдруг исчез.
Народ закачался, заколыхался — кто на сцену, кто в окно, кто в дверь. Тут и клуб загорелся. Недаром собаки выли.
После пожара немцы искали Паньку по всей Реке, а он только что, вот-вот, минутой не сошлись, был, частушки пел и ушел. Куда направился — неизвестно.
А совсем недавно, господи упаси, видели Паньку четыре интеллигента на дне Реки в затопленной камнями лодке. Смотрит в небо. Говорят, за то, что интеллигенты Паньку не потревожили, не нырнули в глубину пульс щупать, поперла им рыба. И на крючок. И так — сама в лодку скачет. И раки по якорной цепи лезут.
Интеллигенты, хоть и шибко бесстрашные, пустились на берег вплавь. А почему? Потому что, как они сами потом говорили, у всей рыбы, даже у раков, глаза были голубые, и что особенно страшно — смеющиеся. «Такое впечатление создавалось, что они сей миг на хвосты взлетят и примутся частушки метать».
Лодку мальчишка местный пригнал. Правда, рыбы в ней уже не было, а водка была.
Говорят, рыбой сам господь бог не брезгает. Птицы получились из рыбы в процессе эволюции. Ласточки, наверное, из плотиц. Из щуки — вороны. Из судака — аист. Из рака, наверное, вертолет.
Пока Лидия Николаевна в Ленинграде гостила, Васька жил в общежитии у Михаила Бриллиантова. Иногда ночевал у Тоськи. Тоська его хорошо кормила, она работала поварихой в кафе «Ласка».