– Погода прекрасная.
Ответ Егорову явно не удовлетворил:
– А сам-то как? Ничё не чуешь? Ничё, ничё?
Илья не знал, что ответить. Вечер и правда был прекрасен: снег падал медленно, словно раздумывая, нежно светили фонари, Танька – рядом… Говорит, правда, как старая бабушка, хотя раньше вроде бы с речью у нее все было в порядке… Или он просто не замечал этих «чё», «ничё»? «Так замечал или не замечал?» – озадачился Рузвельт и пустился было по волнам памяти, но далеко уплыть не успел – Егорова дернула его за рукав:
– Ты давай не мякни! Не мякни. Далеко до дома-то?
– А ты что, меня провожать собралась? – хмыкнул в бороду Русецкий и остановился: – Я ведь, Танюша, сейчас в другом месте живу, не там, где раньше. Далеко.
– Не далече далека, – пробормотала Егорова и взяла Илью под руку так решительно, что тому показалось – бежать бесполезно, да и не хотелось. Русецкому нравилось все, а больше всего – разлившаяся внутри него самого истома, этакая нежащая слабость, из-за которой не хотелось двигаться, а хотелось присесть на первую попавшуюся скамейку, чтобы не расплескать редкое состояние душевного покоя, такое кратковременное в его изломанной градусом жизни.
– Устал, что ли? – Танька точно почувствовала его настроение, остановилась. – Ну давай подождем. Постоим, подышим.
Она говорила с ним, как мать с ребенком.
– До чего ж вы, мужики, народ хлипкий, – посетовала Егорова и поволокла Илью к детской площадке, засыпанной снегом. – Иди за мной, – приказала она ему и стала старательно утаптывать тропинку, в конце которой их ждал не очень-то гостеприимный, но все-таки уют в виде деревянного стола и двух лавок.
Смахнув снег, Танька постучала по скамейке ладонью:
– Ну чё ждем? Садись.
Илья послушно опустился и, засунув руки в карманы куртки, поежился.
– Замерз? – тут же заволновалась Егорова и начала похлопывать Рузвельта то по плечам, то по спине. В ответ Русецкий поморщился: такая активность начинала раздражать, но Танька снова уловила настроение друга детства и заворчала по-хозяйски: – Ничё, потерпишь!
Рузвельту стало стыдно. Он охотно верил, что Танька руководствовалась самыми добрыми побуждениями, и, наверное, в любой другой ситуации ее забота была бы ему приятна. Но как объяснить ей, что сейчас, в данную минуту, ему хочется покоя, по-ко-я и тишины?!
– Ну как? – отступилась Егорова и, подготовив место для себя, уселась напротив, зачем-то нарисовав указательным пальцем крест на покрытом снегом столе.
Это действие Илья растолковал как проявление внутреннего нежелания чистить стол голыми руками и рванулся помочь, но Танька его остановила:
– Не трогай, не помешает.
Какое-то время посидели в полной тишине. Егорова буровила Русецкого цепким взглядом, а тот в ответ улыбался, как блаженный. Теперь его уже не смущало Танькино присутствие: она оставила его в покое, перестала трясти, разговаривать. «Что может быть лучше?!» – радовался Илья, не чувствуя холода. Не мерзла и Егорова, то и дело сдвигавшая свое норковое достояние на затылок: берет ей явно мешал, она ощущала его чужеродность и купила, поддавшись на уговоры подруг и мужа, напоминавшего, что такой должен быть у всех нормальных женщин ее возраста. Самой Таньке вполне хватило бы невесомого капюшона спортивной куртки: захотела – надела, захотела – сняла. В свои сорок восемь лет она научилась ценить в одежде легкость и комфорт. А вот респектабельность… Этого она не понимала, невзирая на то, что в шкафу в качестве признака достатка пряталась норковая шуба. «Не по мне это все», – в очередной раз мысленно «взвыла» Егорова и в который раз за сегодняшний вечер оглядела Илью.
«Постарел. Рот беззубый. Куда дел, неизвестно. Неужели выбили? А может, не лечил просто… – составляла она внутренний протокол осмотра. – Куртка с чужого плеча, заплатки прямо по верху, сам, наверное, не женская рука… Рукава длинные, пальцы еле видны, грязь под ногтями… Пьет много, губы подрагивают, тени под глазами и белки в красных прожилках… Бомж? Нет, не бомж», – беззвучно сама себе ответила Танька и поинтересовалась:
– Один живешь?
Рузвельт молча кивнул.