– Куда денутся, – не оборачиваясь, ответила она, и Русецкий понял: смутилась. – Вот, смотри. – Танька посторонилась, давая Илье возможность рассмотреть содержимое тарелки: воск до сих пор не застыл, так и стоял жидкой мазутной лужицей. – Видишь?
Рузвельт хотел сказать что-нибудь про температуру кипения, но потом раздумал – объяснить легко не получалось: свечи были янтарно-желтыми, а в тарелке бултыхалась нефтяная муть.
Постояли еще какое-то время, пока воск не застыл, превратившись из черной густой смолы в серый ноздреватый маргарин.
– Нож дай, – глухо приказала Егорова, не поворачивая головы в сторону Русецкого. Он безропотно повиновался, не задав ни одного лишнего вопроса, потому что пообещал «не мешаться».
Танька аккуратно вырезала восковой блин, приподняла ножом за край и ловко перевернула: взору Ильи предстала бугристая поверхность. Была она пестрой, местами даже проглядывали желтые крапины.
– Ну и что? – не выдержал Рузвельт, вспомнивший, как лили воск в детстве – получались замысловатые фигурки, в которых надо было распознать чье-нибудь изображение.
– Смотри. – Егорова обвела кончиком ножа внешне ничем не отличившийся от других фрагмент восковой лепешки и многозначительно уставилась на Рузвельта: – Видишь?
Ничего особенного Илья там не обнаружил, но, чтобы не обижать Таньку, с готовностью кивнул. Он вообще перестал соображать: неожиданно навалилась какая-то странная слабость, отяжелели руки и ноги, захотелось прилечь и заснуть. Почему-то казалось, что сон настигнет его, как только голова коснется подушки.
– Кемаришь? – с пониманием поинтересовалась Танька.
– Нет, – старательно замотал головой Русецкий, наивно полагая, что своим согласием может обидеть Егорову.
– Вижу я, как «нет», – усмехнулась та и засобиралась.
Танька знала, что Илья не станет ее отговаривать. В этом смысле он ничем не отличался от тех, кому она пыталась помочь или помогла. На этапе «прощания», когда на сегодня дело сделано, а до завтра – еще далеко, все они вели себя абсолютно одинаково: вяло приглашали остаться, так же вяло предлагали чай, думая только об одном – когда же это закончится? Егорова их за это не осуждала, с юмором сравнивая себя со слесарем: все с нетерпением ждут, когда тот явится, но с не меньшим – когда тот сделает свое дело и покинет квартиру. А что? Все правильно: пришел – выгреб грязь – иди дальше. Привязываться нельзя, об этом ее еще мама предупреждала. «Ушла – забудь», – говорила она, но в юности эти слова для Таньки не имели никакого смысла. А потом реальный опыт внес свои коррективы: уходили и забывали, а она помнила всех без исключения, потому что отстрадала с каждым. Но, между прочим, забывали не все. Некоторые даже становились друзьями, порой на всю жизнь. «Но не он», – привела себя в чувство Егорова и внимательно посмотрела на Илью:
– Ложись, отдыхай. Завтра приду. В это же время.
– А может, побудешь еще? – Рузвельт не знал, как принято вести себя в таких случаях: человек пришел, принес гостинцы, сварил кашу, нагнал дыму… Все, что делала Танька, показалось Илье, мягко сказать, немного диким, каким-то средневековым, но впервые за столько лет что-то делалось лично для него.
– Крутить тебя будет, – предупредила Егорова и нацепила куртку, разом став еще ниже ростом. – Не бойся. Кому-то это все не понравится…
«Кому-то», «кто-то», «не понравится» – Танька нагнала такой таинственности, что Русецкий не выдержал:
– Тань, а ты можешь без этого, без загадок? Скажи, что происходит.
– А чё говорить-то? И так все ясно, – серьезно ответила Рузвельту Егорова и аккуратно прикрыла за собой дверь.
Ночью разыгралась буря: февраль вообще в этом году был богат на сюрпризы и не сулил сердечникам ничего хорошего. Последний зимний месяц оказался изворотливым и вероломным: сначала он успокаивал взгляд снежным великолепием, а потом хлестал изморосью, обледенелыми из-за неожиданно нагрянувшей оттепели ветками и пугал, пугал, пугал все живое воем вьюг.
Это была не первая зима в жизни Русецкого и не первый февраль, но почему-то только сегодняшней ночью он оказался способен увидеть их величие и прочувствовать их силу. Егорова обещала, что «будет крутить», и оказалась права: было беспокойно и маятно. Илья вспомнил мать, когда-то жаловавшуюся на погоду, хотя вроде бы и не по возрасту, она тоже так говорила: «ноги крутит», «руки крутит». «Что она чувствовала? – озадачился Рузвельт. – Боль?»