— Ты почему не оставишь меня в покое? Мне неинтересно — и все тут. Разве этого тебе недостаточно?
— Нет, — отвечаю я, — совсем недостаточно! Этим ты мне не докажешь, что твоя собственная история тебя не интересует.
Еще несколько штрихов к его портрету: когда Арон хочет что-то объяснить, ему всего трудней начать. Поэтому он охотно пользуется вводными оборотами и всевозможными подступами к собственно теме, в таких случаях он часто говорит: «Послушай» или «Ну ладно, попробуем». И всякий раз он хочет внушить мне, будто объяснение дается ему с трудом, будто он считает его излишним и снисходит до него лишь по той причине, что собеседник упорно на этом настаивает. Иногда, если ему хочется намекнуть, что все, о чем он поведает дальше, требует от собеседника величайшей сосредоточенности, он говорит: «Слушай внимательно».
— Ну ладно, слушай, — говорит Арон и на сей раз. — Ты утверждаешь, что записал мою историю, а я говорю, что ты ошибаешься. Это вовсе не моя история. В лучшем случае это нечто принимаемое тобой за мою историю.
— Что значит — в лучшем случае? — спрашиваю я.
Он в ответ:
— Да не делай ты такое обиженное лицо, я ж тебя ни в чем не упрекаю, я с самого начала знал, что этим все кончится.
Арон принимает вид человека, спихнувшего тягостную обязанность, он встает, засунув руки в карманы, подходит к окну и глядит на каштан, который растет так близко от окна, что его ветки заслоняют весь вид и затемняют комнату. Спустя несколько секунд Арон добавляет:
— А по-другому и быть не могло.
— Ты мне лучше скажи, что ты знал с самого начала? — спрашиваю я.
— То, что я тебе рассказываю, — это одно, а то, что ты пишешь, — это другое. Могу повторить: я ни в чем тебя не упрекаю, я понимаю, что тут есть некий механизм, перед которым ты бессилен.
— Ах, значит, ты это понимаешь?
— Но может, ты заранее решил довольствоваться тем, что от меня услышишь.
Логическая задача, которая не требует ответа, один из его риторических экивоков, и мое вполне естественное «нет» ему бы только помешало. В награду за мою сдержанность он становится словоохотливее.
Ну конечно же я ничего заранее не решал, конечно же я поставил себе совершенно другую цель. Я просто хотел облагородить свой рассказ, приготовить его для печати, использовать как материал для романа. У меня с самого начала были собственные представления о такого рода историях, и я действовал строго в соответствии с ними. Я брал бы то, что мне годится, а все остальное просто вежливо выслушивал. И даже то, что я взял бы, станет выглядеть иначе, не один к одному. Почему? А потому, что мы неизменно даем всему толкование, — он без всякой связи говорит «мы», и это сбивает меня с толку. Потому, что мы ощущаем в себе проклятую потребность обнаружить за всем этим нечто скрытое. Потому, что любой, самый безобидный предмет вызывает у нас подозрение, будто на деле он служит лишь прикрытием для Бог весть чего. «Вот-вот», — говорит Арон, затем опять садится и в ответ на мой очередной вопросительный взгляд говорит, что он-де все это прекрасно сознавал с самого начала и однако же согласился отвечать по причинам чисто эгоистическим. И чтоб я не думал, что речь здесь шла только обо мне. Уж не считаю ли я его милосердным самаритянином, который хотел оказать мне любезность продолжительностью в два года? Спору нет, наши разговоры имели значение и для него тоже; он и сам был рад, что наконец-то пришел человек, готовый его выслушать. Тот, кто вечно предается размышлениям, но никогда не выражает свои мысли вслух, может просто задохнуться, утверждает Арон. Он так много рассказал мне о себе, что и сам порой удивлялся, в каком количестве ситуаций ему довелось играть роль. У него даже возникал вопрос: неужели все это происходило с ним? И он мысленно втолковывал себе: разумеется, с ним, разумеется, это был он, кто же еще? А со временем, когда мало-помалу было рассказано все самое значительное, у него стало чуть легче на душе, и он не видит надобности скрывать это от меня. На самом деле не он оказывал любезность мне, а я ему, у него заметно уменьшились головные боли, остается только надеяться, что они не перешли ко мне.