Количество текста на спине молодого человека просто невероятно, плотная масса мелкого шрифта, который представляется мне скорее случайным переплетением символов, стильной тканью с алфавитным рисунком. Перемещаясь от левого плеча вниз, я прочитываю сколько успеваю прочесть, пока у меня не начинает сплывать внимание:
n:12/5/82,M: pnd(s),F: ai,pMI:30/5/82}gs(!vlegLnd),
hf8B,M2:31/5/82} gs(!vlegLsd),@n7,gH,^MGM: ingm,¬b,
c(T)@m,pMGM3:4/6/82(v[#]penisd++),>@m, ¬X+,
Hn>j,pF4:8/12/82,
и так далее, и так далее, тысячи букв и цифр, съезжающих к самой его пояснице. И я бросаю через плечо молодого человека взгляд на спину стоящей перед ним женщины, а после, резко наклонясь вбок, на спины еще десятка людей впереди. Все они, в принципе, одинаковы, только у одних текст доходит лишь до середины спины, а у других его так много, что майки им приходится носить куда более длинные, смахивающие, скорее, на блузы, а то и на платья.
Тут я соображаю, что и на мне футболка вовсе не маленькая. Размера XL, не меньше. Интересно, что на ней значится?
В очереди за мной стоит мужчина, высокий, в толстых очках, заросший колючим волосом. Я улыбаюсь ему, на случай, если он прочитал то, что значится на моей спине и знает больше меня.
— Сегодня баранина, — сообщает он, его увеличенные очками, налитые кровью глаза умоляют меня позволить ему пожить еще немного.
Я отворачиваюсь. Когда подходит моя очередь, я получаю тарелку горячей тушеной баранины. Толстая женщина соорудила вдоль края тарелки похожее на пончик кольцо из картофельного пюре с заводью соуса и бараниной внутри. Протягивая мне тарелку, она несмело улыбается, словно признавая, что не способна удержаться от маленькой творческой прихоти, — не исключено, впрочем, что я вкладываю во все это слишком большой смысл. Может быть, она просто знает по опыту, что так люди не будут, возвращаясь к столам, расплескивать соус.
Я присаживаюсь на первое попавшееся место, съедаю баранину и картошку. Мяса в соусе много, в нем плавает также морковь и фасоль. Так сытно я не ел со времени… ну, в общем, давно уже не ел.
Насытившись, я сижу, уставясь в пространство. Я собирался последить за другими, выяснить, много ли еды достанется последним, кто стоит в очереди. Да вот забыл. Память у меня не та, что прежде; мысли и принятые мною решения распадаются, крошась, как печенье в заднем кармане брюк. Самое главное — никто меня отсюда не гонит. Я мог бы даже расплакаться от благодарности. Вот только плакать я разучился.
Проходит еще немного времени, и я замечаю, что окна Прибежища потемнели. На мир снаружи упала ночь. По спине моей пробегает холодок тревоги, инстинктивный страх, который нападает, когда понимаешь, что по дурости слишком долго откладывал исполнение наиважнейшего дела — поисков уединенной груды мягкого мусора или лестничного колодца, а теперь уже слишком поздно. Я представляю, как костлявая старая нянька подходит ко мне и говорит: пора домой, Прибежище снова откроется завтра, в десять утра. Но в глубине души я знаю — этого не случится. Я пришел сюда, чтобы остаться.
Так я и просиживаю еще часа два, глядя на людей, но, в сущности, их не видя. Я гляжу и на мои башмаки, завороженный металлическими глазками для шнурков, потертостями и царапинами на носках. Гляжу на черные окна, на отражение ламп дневного света в ближней столешнице, на влажную стойку раздаточной, теперь опустевшую. И гадаю, не следует ли мне стыдиться и даже тревожиться оттого, что я не испытываю ни малейшей скуки? Мне и невдомек было до этого дня, насколько я примирился со своей никчемностью. В наружном мире меня то и дело перегоняли с одного спокойного места на другое, никогда не давая больше часа покоя, а порой выставляя вон уже через несколько минут. В теплых торговых центрах детективы выходили из себя, если я слишком долго бродил там, ничего не покупая, и выгоняли меня на каменные ступени, и дверь магазина захлопывалась за мной под слово: «Извините». Даже по ночам сторожа светили мне в лицо фонарями или какие-то машины вдруг принимались сновать в непонятной близости от моего сжавшегося в комок тела.