Берт пишет, что садизм Кюртена носил сексуальный характер. Семейные обстоятельства создали благоприятную почву для сексуальных отклонений, а его предыдущий жизненный опыт только способствовал их развитию.
В течение двенадцати месяцев, отделявших арест Кюртена от казни, Берг часто общался с ним и обнаружил в нем таланты и незаурядный характер. Он был умен, обаятелен, обладал отличной памятью и острой наблюдательностью. Но Берг подчеркивал внушаемость Кюртена. Еще одна примечательная черта – тщеславная гордость, которая проявлялась в заботе о своей внешности и в том, как он водил за нос дюссельдорфскую полицию – столько, сколько хотел.
В заключение Берг делал не очень приятный вывод для любого цивилизованного члена общества: Кюртен не попадает под определение сумасшедшего по статье 51, его действия были не вынужденными и не преднамеренными, а откровенно и неподдельно жестокими.
Но если это все еще можно было как-то переварить, то от чтения Бодлера я стал чувствовать себя, как бычок на скотобойне. Не требовалось особого воображения, чтобы согласиться с фрау Калау фон Хофе – этот довольно мрачный французский поэт очень верно изобразил психику таких, как Ландрю, Горман или Кюртен.
Однако в его стихах было и нечто большее. Нечто более глубокое и универсальное, чем просто ключ к психике закоренелого убийцы.
В бодлеровском интересе к насилию, в его ностальгии по прошлому, в его описании мира смерти и разврата я слышал эхо сатанинской литании, которая была вполне современной, и видел бледный облик другого преступника, того, чья злая воля имела силу закона.
У меня не очень хорошая память на слова. Я плохо помню даже текст национального гимна. Но некоторые из стихов Бодлера запали мне в душу, как въедается запах смеси мускуса и дегтя.
Вечером я решил навестить вдову Бруно у нее дома в Целендорфе. Это был мой второй визит после смерти Бруно, и я захватил с собой часть его вещей из нашего офиса, а также письмо из страховой компании, в котором она сообщала, что признает иск, посланный мною от имени Кати.
В этот раз у нас было еще меньше тем для разговора, чем в предыдущий, однако я просидел у нее целый час, держа Катю за руку и пытаясь с помощью нескольких рюмок шнапса проглотить комок, стоявший у меня в горле.
– Как Генрих воспринял смерть отца? – неловко спросил я, услышав, что мальчик распевает в своей спальне.
– Он еще ничего не сказал об этом, – ответила Катя, в ее голосе сквозь горечь пробивалось некоторое раздражение. – Думаю, он поет, чтобы не думать о случившемся.
– Горе по-разному влияет на людей, – попытался я хоть как-то оправдать мальчишку. А про себя подумал, что это совсем не так. Когда мой отец скоропостижно скончался, я был не намного старше Генриха, но ко мне с безжалостной прямотой пришло понимание неизбежности моей собственной смерти. Естественно, реакция Генриха не оставила меня равнодушным.
– Но почему он поет именно эту песню?
– Он вбил себе в голову, что в смерти его отца замешаны евреи.
– Какая чушь! – сказал я.
Катя вздохнула и покачала головой.
– Я говорила ему об этом, но он меня не слушает.
Прежде чем уйти, я задержался у двери в комнату Генриха, слушая его сильный молодой голос:
Заряжайте ружья,
Чистите клинки.
Убьем еврейских гадов!
Прочь с нашего пути!
На какое-то мгновение я испытал непреодолимое желание открыть дверь и врезать этому молокососу. Но что бы это дало? Что тут можно сделать? Нужно оставить его в покое. Можно по-разному бороться со своим страхом, некоторые пытаются сделать это с помощью ненависти.