Мне стало так обидно. Просто до слез. Я заплакал. Не заорал с горя, не завыл от злости, а тихо заплакал от обиды. Если бы мне теперь сказали, ляг на ее место и сдохни, тогда она встанет. Я бы не раздумывая лег и сдох.
– Дочь, – позвал я вслух. – Открой глаза. Давай лучше я вместо тебя. О! Давай я помру. О! Давай я отдам свою жизнь, а если она никому не нужна, то руку или ногу. Или селезенку! Я готов мучиться всю жизнь, я согласен ослепнуть, оглохнуть или сойти с ума, если это нужно для того, чтобы ты встала! О! Открой глаза! Пожалуйста! Эй, вы, скажите мне, что я вам должен отдать, чтобы она встала? Эй, ты, наверху, забери меня, чтобы она встала. Дочь, живи, улыбнись. Я готов на все ради тебя!
– Я тебе не верю, – сказала дочь. Она открыла глаза и посмотрела на меня. – Ради меня ты даже не можешь бросить пить.
Она опять закрыла глаза.
От паха к голове поднялась теплая волна. Горячая, прямо кипяток. Забило в висках. К рукам прилила сила. Как будто мне двадцать лет, я стою на стадионе, и размалеванный Бутусов со сцены поет «Я хочу быть с тобой». Только в тысячу раз сильнее. Или, как будто я в пятом классе и Ленка Петрова сказала мне: «Я тебя люблю». Только в сто раз сильнее. Или как будто я совсем ребенок и меня поцеловала мама, только все равно сильнее.
Теперь я разревелся во всю.
– Я брошу! – прошмыгал я. – Я брошу. Мне это раз плюнуть! Слышишь, Маринка! Больше никогда!
Я был уверен, что говорю правду. Теперь я смеялся. И плакал. Плакал и смеялся.
Я присел, поцеловал дочь, обнял ее и погладил по волосам, потом подошел к Чебоксарову. Он стоял на коленях и тряс головой.
– Как ты? – спросил я.
– Не знаю, – он поднял лицо. Страдальческое выражение сменилось испугом, когда он посмотрел мне за спину. Там что-то двигалось.
Я хотел обернуться, но не успел, а получил удар по почкам, потом по затылку. Меня бросили в грязь лицом вниз и раздвинули ноги. Кто-то сильный заломил руки за спину и придавил плечи коленом. Послышался витиеватый мат и устрашающие крики. Замелькали тени. Краем глаза я видел, что Чебоксарова распластали в такой же позе.
Вначале я решил, что это сообщники похитителей, потом понял, что прибыл спецназ и, для начала, как это у них водится, роняет всех подряд без разбора.
Снег забился под джемпер, проник под рубашку и таял на пузе.
Колька пытался что-то втолковать ребятам в бронежилетах, но его никто не слушал, наоборот, за словоблудие ему пришлось схлопотать пару лишних тумаков по черепушке.
Мы лежали и сопели минут десять, я задыхался. Наконец появился Спарыкин. Он кому-то что-то втолковал, и хватка ослабла. Вместе со Спарыкиным прибыл Полупан. За то время, что мы не виделись, они успели спеться. Когда нам разрешили сесть, дом уже вовсю горел снаружи.
Спарыкин пытался мне что-то объяснить, но я ничего не слышал из-за воя сирен. Я подошел к дочери и хотел взять ее на руки, но меня опередил Полупан, он подхватил Маринку вместе с дубленкой и понес к воротам. Я пошел сам, а Чебоксаров повис у Спарыкина на шее и заковылял, еле-еле переставляя свои огарки. На пути нам попадались деловитые пожарные, разматывающие бухты со шлангами.
Я поискал глазами собаку, но ее нигде не было. Псина совсем не дура, умеет вовремя спрятаться. Я встретился взглядом с Колькой. Вид у него, надо сказать, был весьма трагический. Черное лицо, всклокоченные волосы, кровь на дымящейся одежде, обуглившиеся ноги. Да еще этот идиотский гипс. Мне стало его жалко.
– Наверное, у тебя сильные ожоги, – выразил я свои соболезнования.
Он пожал плечами. За воротами он бухнулся задом в снег, а Полупан присел на корточки и положил на правое колено мою дочь, отставив левую ногу на носок для балансировки.
– Там в комнате лежал мужик, – сказал Чебоксаров.
– В какой комнате? – не понял полковник.
– В доме.
– И где он теперь? – спросил Полупан.
– Сгорел, наверное, – пожал плечами Колька.
– Чего же ты сразу не сказал? – спросил я.
– А толку? Ты что, бросился бы его спасать?
– Не знаю.
Я подошел к «Дальтонику» и закатал ему правую штанину. Под ней были невредимые шерстяные подштанники.
– Ты хочешь сказать, что там, в доме, лежит труп? – уточнил Полупан.