— Не в твоих, — уточнил Конан. — А по мне так лучше помочь воину, чем толстому, старому и подлому верблюду.
— Это ты про меня? Это я верблюд? — опешил сайгад, бледнея.
— Толстый, старый и подлый, — напомнил киммериец. — Цель твоя ясна. Ты возмечтал снова занять свое теплое место возле императорских коленей, вот и все. Не думал я, что ты, приятель, за восемь лет всего из человека превратишься в…
— Нет! — старый солдат протестующе поднял обе — Нет, Конан! Эрликом клянусь, пророком Таримом клянусь — нет! Хочешь, я вовсе уйду из дворца? Позволь только сначала выкинуть цирюльнишку и его прихлебатели, и я сам вернусь к Белке, освобожу его и отдам ему шлем!
— Вздор. За всю твою байку я не дам и глотка кислого пива — один только вздор поведал ты мне, сайгад. И если б я не знал тебя прежде, то не медлил бы и вздоха: снес бы твою дурную башку с плеч долой…
Киммериец говорил медленно, словно лениво, но за этим спокойным тоном его Кумбар чувствовал раздражение и злость. Пожалуй, Конан и впрямь готов был отправить старого приятеля на Серые Равнины; синие глаза его потемнели и тускло мерцали в свете пламени фиолетовым и красным; взгляд их вовсе не перемещался в течение последнего времени, а был уставлен в одну только точку на стене над головой сайгада — так, будто малейшее движение зрачков могло выпустить на волю яростную волну первобытных дремучих чувств, способную затопить всю комнату и старого солдата тоже. Кумбар поежился. Он и раньше, восемь лет назад, имея всю возможную в Аграпуре власть, опасался разозлить этого парня — тогда простого наемника; теперь же и вовсе не знал, чего от него ожидать. То ли он по прошествии времени научился обуздывать свой горячий нрав, то ли наоборот, разогревал его до предела… Сайгад откашлялся и попробовал все же объясниться.
— Конан… Долго был я скорбен телесно…
— Что? — Взгляд варвара наконец сдвинулся с той мертвой точки и обнаружил Кумбара.
— Болел я долго, — пояснил сайгад. — Головою и душой одновременно. И за срок сей понял твердо: Туран — моя родина. Я хочу, чтоб здесь мог дышать и нобиль и простолюдин. А Гухул, собака…
— Не продолжай, — махнул рукой киммериец. — Я согласен пойти за этим шлемом. Но… Но!
Кумбар мелко закивал, в восторге от благополучного исхода столь тяжелой беседы.
— Но с одним условием.
— Опять условие?
Старый солдат сразу сник, припомнив, что и в первый раз, восемь лет назад, варвар также помог ему с условием Слава Эрлику, тогда ему пришлось всего лишь ублажить грудастую красотку Кику, а что Конан потребует на раз…
— На сей раз все будет еще проще. — Киммериец словно прочел в глазах Кумбара его мысли. — Ты отправишься со мной. И там — там я посмотрю, как ты возьмешь шлем и оставишь парня подыхать, как пса…
— О, варвар… — простонал сайгад, ужасаясь условию. Для него не могло быть испытания страшнее. Он-то рассчитывал, что возьмет шлем и оставит Белку под плитой как раз таки Конан, но хитроумный киммериец и тут угадал его тайные мысли. — Я не смогу» право, я не смогу…
Он жалобно уставился в холодные синие глаза старо приятеля, но — напрасно. Ухмыляясь, тот попивал остатки аргосского, вполне, кажется, удовлетворенный собственно справедливостью. Тогда Кумбар вздохнул тяжело, преисполненный печали и страха, и обреченно кивнул. Будь что будет. Он пойдет с Конаном.
— Будь что будет… — пискнул он, отводя взгляд от Конановых глаз, — Я пойду с тобой, Конан…
* * *
— А мои кошели с золотыми? — сурово вопросил варвар, оглядывая все снаряжение сайгада. — Или забыл, свинская рожа?
— О-о-о-о… Как можно… Вот они! — Кумбар поднял над головой два туго набитых кошеля. — Договор наш остается в силе. Найдем Белку — они твои.
— И не найдем — тоже мои. — Конан запихал в дорожный мешок большой кувшин с пивом, — Ты платишь мил Белку, а за совместный путь. Клянусь Кромом, и целого мешка золота мало за такой труд.
— Я буду тих и печален, — поспешил успокоить приятеля сайгад. — Ты и слова лишнего от меня не услышишь.
Конан хмыкнул, но ничего не ответил. Близился рассвет — самое прекрасное время в жарком Туране, когда розовело черное небо, свежий воздух паром поднимался от остывшей за ночь земли, а ночная угрюмая тишина становилась нежной и внимательной к любому, едва рожденному звуку.