Что я, мой сын, склоняюсь пред тобой,
Покорена навеки безупречной
Духовной и тончайшей красотой.
Но не стану отвлекаться, а продолжу свои занятия. Я стал думать о своем отце, которого нет на свете уже пять лет и, зная, что матушка любит этого итальянца, я благословил ее на этот странный брак.
Постепенно я стал возвращаться к работе, но по-прежнему не писалось, и тогда я собрал с книжных полок все, что может мне пригодиться для статьи, и задумался над стопками и фолиантами книг, которые теперь легли на мой письменный стол. Это были книги воспоминаний окружения Гумилёва.
Я не могу сказать, что все эти люди были мне интересны и приятны.
Его первая жена, Ахматова, поэт, но совершенно чужой мне по духу.
Закончилась она в двадцать первом году, это, по-моему, последний год, когда ей удавались хорошие стихи, а потом как будто сам сатана стер с нее талант, но она продолжала существовать как экстравагантная дама литературы начала века и просуществовала до шестьдесят четвертого лишь физически, питаясь славой двадцатых.
Я не успел с ней встретиться, хотя дом наш был литературным, ибо мой батюшка так же, как многие наши пращуры, грешил сочинительством, но должен сказать так же, что не раз и не два посещала меня шальная мысль, свидетельствующая что трансформатором стихов для Ахматовой был все-таки Гумилёв, и когда его не оказалось рядом с ней, она забросила это, в общем-то дамское для нее занятие.
Надо, конечно, отдать должное Ахматовой: путешествуя по Волге со своей подружкой Одоевцевой, которая в начале века тоже состояла в поэтическом семинаре Гумилёва, чем несказанно гордилась, они обе написали в соавторстве довольно сносную и патриотическую поэму о России. Но поскольку им обеим не хватало присущего только ему божьего дара, то поэма не состоялась во времени и сегодня никому не нужна, а может привлечь своей новизной и ритмами лишь чиновников из управленческих ведомств волжских городов, потому что в ней зарифмованы их имена.
На этом, если мне не изменяет память. Божий дар поэтический этих двух окололитературных дам заканчивается.
Все, что я сейчас говорю, вы можете воспринимать как фрондерство, но мне трудно спорить с самим собой, тем паче, что один из спорящих всегда сильнее другого, и, как правило, истинно сильный позволяет себя положить на лопатки слабому, если он, конечно, действительно силен.
Мой отец дружил с Ахматовой, и уже за одно это я не позволю себе произнести никакой хулы в адрес этой весьма своеобразной дамы.
Что касается Одоевцевой, то, убоявшись большевизма, она в свое время уверенно подалась в эмиграцию, потом столь же уверенно возвратилась в Россию, потом ей показалось жительство в Париже более интересным, и в итоге она вошла в историю русской литературы как Одоевцева-путешественница, так и не выбравшая для себя того цельного, что дает право называться русским поэтом.
Батюшку моего вы, может быть, знаете по книгам, им написанным, но я позволю себе не говорить о них, а скажу немножко о его труде, посвященном творчеству Гумилёва, который Гумилёв читал, и, конечно, деланно раздражался и даже гневался на батюшку за то, что тот взялся описывать его жизнь. Но сердцу не прикажешь, отец сделал это искренне, к тому же Гумилёва убедить было просто, что не только его строки, но и его жизнь может быть интересна для потомков. Гумилёв ворчал от доброты, и я не знаю более нравственного человека, чем он.
Все, что я пытаюсь написать, я диктую сперва на диктофон, потому что набрать на компьютере текст весьма несложно, но мне хочется войти в особые ритмы, чтобы сделать сегодняшнюю статью действительно приближенной к той памяти поэта, которую он заслуживает.
И вот теперь, когда я наконец немножко разболтался, настроился на определенную волну, ввел себя в ту тональность, в которой я могу написать в жанре мной нелюбимом, я быстренько достал свой старенький компьютер, и через три часа на дискете уже была статья, которую я вставил в прорезь стайера, а через десять минут ее уже на экране монитора читал редактор. В ночном компьютерном номере она появится.