Трепетом наполнилась душа моя. Трепет перешел в рыдание, рыдание — в кашель. «Только спокойно, Тюхин, без паники, — страшно содрогаясь всем телом, сказал я себе, — теперь уже — пустое, теперь уже — все нипочем: и эта кровь в кулаке — ах, Афедронов, Афедронов, отбил-таки, мясник, легкие! — и всякие там Брюкомойниковы, и перспектива схлопотать пулю в затылок!.. Произошло главное — жизнь обрела неожиданный смысл, тот самый стержень, о котором говаривал Кондратий Константинович… А я, Тюхин, не верил!.. Кха-кха!.. Кха-аюсь, виноват!.. О дайте, о только дайте мне как следует взяться за этот рычаг, и я переверну свою никчемную биографию!..» — вот так подумал я, в некотором смысле Финкельштейн, и она — Шизая, Идея Марксэновна, словно услышав, по-матерински погладила меня, будущего В. Тюхина-Эмского, по голове и тихо, чтоб не услышал бдительный Шипачев, шепнула на ухо:
— Не бери в голову, Жмурик, до Америки — рукой подать!..
Окончательно очухался я уже в августе 46-го, на кухне.
Разбудил телефон, между прочим, междугородный.
— Слушайте меня внимательно, Тюхин, слушайте и только, ради всего… м-ме… святого, не перебивайте, — торопясь, сказал Ричард Иванович, вам привет от любителей русской рулетки. Поняли?.. Вы сделали то, о чем вас просили?
Я засопел в трубку.
— Ясно, — сказал профессиональный прозорливец. — Впрочем, и я бы… м-ме… усумнился. Слушайте! Вы помните то место, где Вавик дал вам по носу?.. Только тихо, тихо! Без эмоций!.. Так вот — М. Т. будет ждать вас там… ну, скажем, через полчаса. В сарайчике с заколоченной дверью… Помните?
Он еще спрашивал!
— Да!.. И очки не забудьте надеть, такой вы сякой!
— Розовые?
— Ну, не черные же! — Поставил меня, наглеца, на место Ричард Иванович. И положил трубку.
Осмысляя услышанное, я открыл холодильник. Внутри было пусто, как в душе после перестройки. Даже банка с фиксажем куда-то сгинула. Рядом с холодильником валялся мешок из-под картошки. Он тоже был пуст. В мое отсутствие Личиночка приговорила Даздрапермино подношение.
— Ну, хорошо, хорошо, — раздумчиво сказал я, — это еще можно понять. А Вавик-то здесь причем?! Любимая, ты спишь?
Идея Марксэновна не откликнулась. Я зашел в светелку. На столе лежала записка для меня: «Ушла в консультацию на Литейный. И. М. Ш.».
Насколько я понял, речь шла о деревянном сарайчике, о дровяном, из горбыля сколоченном, одном из сотен таких же, послевоенных, в промежутке между Смольным собором и левым — стасовским — флигелем монастыря. Глядя в пустой холодильник, я вспомнил Совушкину толевую крышу и нас, малолетних придурков, спрыгивавших на него с третьего этажа. Оттолкнешься, крикнешь: «За Родину, за Сталина!» — и солдатиком с верхотуры! И только ветер свистит в ушах, только Скочина матуха — вдогонку: «Я тебе скучу! Еще разок скочешь — жить не захочешь, выскочка ты этакий!..».
А как Симочка под домом лежал! Алая-алая рубаха на животе, серое, как асфальт, лицо, розовая пена на губах. Он еще подергивался, а мужики в его кепку, там же, за сараями, уже сыпали трешки-пятерки — на помин души, на симочкиных двойняшек. И то, что Тамбовчику теперь хана, это даже мы, пацаны, наперед знали. Дня через три он сам повесился. На чердаке, на стропиле. Господи, как сейчас вижу — страшный такой, с синим, высунувшимся языком, в майке, с русалкой на плече… А на руке у него были часы «Победа». Он висел мертвый, а часы тикали себе и секундная стрелочка вприпрыжку бежала по кругу.
Мои прихваченные в Задверье «роллексы» стояли. Я набрал 08 и все тот же неизбывный Мандула заполошенно откликнулся:
— Шо?.. Хто там?
— Это Тюхин, — сказал я. — Который час?
— Времэни у тоби, Тюхын, у самый обрэз, — сурово ответил начальник Северо-Западного укрепрегиона.
Я повесил Тамбовчика… то есть, прошу прощения, трубку.
Итак, времени на раздумье у меня не было. Как не было уже во рту этой их вечно отсасывавшейся идиотской пластмассовой челюсти — афедроновского шедевра с вмонтированным в зуб мудрости шпионским радиопередатчиком. Сия хреновина каким-то непостижимым образом там, в Лимонии, исчезла, заменившись моими, хоть и паршивенькими, но до боли родными зубами. До сих пор меня, Тюхина, томит тайное подозрение, что протез похитил попугай, когда я, Эмский, ахнув от восторга, выронил его на пол. Там же, в Задверье, я обнаружил, что у меня отросли волосы и ногти. Более того бесследно рассосались рубцы и шрамы, восстановилась обрезанная по наущению Кузявкина крайняя плоть, после чего у меня пропал последний, сугубо формальный повод считаться Витохесом-Герцлом. Счастливое открытие я сделал в фанерном сортирчике за домом. Там же, в сортирчике, смаргивая слезы, я перефразировал своего несостоявшегося сородича — царя Соломона, тоже, кстати сказать, человека небесталанного: «И это прошло!» — прошептал я. И тотчас же за оградой сада раздалось лошадиное ржание, не узнать которое я, Тюхин, не мог…