Да не судьба для судьбы была видно.
– Лет шестнадцать тебе на вид, Бабинов, – так и сказал, стараясь не смотреть Зосиме в глаза человек с орденом «Трудового Красного Знамени» на груди.
И все.
Время было такое, что не каждый, у кого на груди был орден «Трудового Красного Знамени» мог другим людям в глаза смотреть. И то время, когда мальчишке на вид могли дать и шестнадцать лет, и двадцать пять с конфискацией, тоже было совсем недавно.
И пока еще никого не удивляло то, что человеку в сороковом было лет двенадцать, а в пятьдесят четвертом лет шестнадцать; другому начинали удивляться люди. Правда, еще робко.
– Не доедешь ты до России, парниха, – только и сказала ему не знакомая тетка, вручая синюю бумажку на плацкарту и две буханки ржаного хлеба, – Ребра кожу продырявят…
Но Зосима не поехал «в Россию», нечего ему было там делать.
Подобрала жизнь бывшего сына бывших врагов народа, да так, что истерлись в памяти и далекое южное село, и отец-учитель, носивший красный бант по праздникам, и краснощекая матушка, кричавшая с крыльца:
Зоська, Зосенька, иди молочко кушать…
Великая война прошла мимо него стороной. Да и до войны ли было щуплому мальчишке, холодному и голодному, на нарах в бараке с ледяной коркой вместо пола. Знающему, что с утра будет поднят с досок и погнан чистить снег с дороги, по которой потом паровоз потянет грязные, черные вагоны с углем из города со страшным по тем временам названием – Воркута. Знающему, что если не сможет подняться сам, то будет поднят и в штабель брошен, а займет его место кто-то другой, чьей судьбе не позавидуешь тоже.
Впрочем, давно это было. Так давно, что не ясно, как и всплывшее после непонятное и горькое слово «реабилитация». Поносившиеся в воздухе и растворившееся в мареве осенней водяной крошки, постепенно перемешавшейся со снежными хлопьями и охряным дымом самокруток, курившихся у костра.
Может, ломаной была судьба Зосимы. Только не думал он об этом ни тогда, ни сейчас, среди пневмобуров, дизельных драг, геологоразведок, управлений и слов «план» и «прогрессивка». Оставался он одним из не многих осколков старательской круговерти, отнесенной теперь к категории не рентабельных, не артельных «чистильщиков». Но все-таки нужных, какой-то высшей необходимости, не ведомой самим старикам-старателям. Неведомой, как таежная чаща.
Да и то сказать, у каждого из этих осколков когда-то огромного монолита что-нибудь такое за спиной было, что не зналось современными артелями, где и инженер, и спецодежда, и сволочизм – все есть.
Трудно было испугать в тайге Зосиму, уважавшего, но не боявшегося медведя на тропе, способного поспорить с одиноким волком или росомахой, но еще труднее было Зосиму удивить, так, как жизнь его была такой, что учила его ни к чему не привыкать, а, значит, ничему не удивляться.
И все-таки…
…Это ерунда, что когда впервые видишь мертвого человека, в первый момент кажется, что он просто заснул.
Тот, кого увидел Зосима, был похож на самого настоящего мертвого.
Мертвых Зосима не видел с тех времен, когда живых в тайге было хоть и не много, но все-таки меньше, чем неживых; и теперь мертвяк заставлял думать о том, что может случиться так, что и сам не живым станешь.
Зосима обошел бывшего человека кругом и сразу увидел, что тот совсем свежий, и кровь еще не почернела, а, не попорченная воздухом, проступала красным следом на одежде. И не по себе стало Зосиме.
Он поднял ружье за ствол, потом, зверевато озираясь, отошел в сторону, постоял чуть и, уже не останавливаясь, двинулся в чащу…
…На рассвете на галечный плес в излучине Кожима приземлился вертолет МИ-8 с четырьмя милиционерами и собакой на борту.
А Зосима Бабинов оказался в КПЗ. Не то, чтобы его в чем-то обвиняли, просто он был из тех неграждан, которых милиции легче было пару дней в камере продержать, чем разыскивать потом по баракам старателей. Сказал ведь он в милиции:
Мертвяк там, на Кожиме. Разодранный…
И ему совсем не пришло в голову, что для него история с бешенным
волком не началась, а уже почти закончилась.
Собственно самому Зосиме в этой истории оставалось только рассказать художнику Андрею Каверину о себе.