Наконец, нас растащили. С некоторым трудом, потому что оба мы вырывались из рук миротворцев, — каждый пытался дотянуться до противника, чтобы врезать ему напоследок. Когда темная волна слепой ярости отхлынула, я начал вертеть головой, пытаясь отыскать в толпе Тию. Но ее нигде не было.
На свадьбах, где бывает полно всякого чужого народу, часто случаются стычки, но, хоть провинность наша считалась не такой уж серьезной, без наказания не обошлось. Уж не знаю, как там наказали Тима, а я весь остаток долгого весеннего дня просидел в пустой кладовой общинного дома.
Там было полутемно — свет проникал лишь сквозь одно — единственное окошко под потолком. Откуда — то из неимоверной дали до меня доносился шум свадебного веселья. Я даже не жалел, что не участвую в нем — я вдруг почувствовал себя совсем чужим, словно все те фантазии, которыми обычно тешит себя малышня насчет того, что их подменили в детстве, и на самом деле оказались правдой, а те люди, что сейчас шумят и хохочут далеко за стеной, — вовсе не мои друзья, родственники и наставники, а чудовища, которые ради какого — то зловещего развлечения примерили на время человеческий облик. Потом я подумал, что они — то в порядке, а что — то не то со мной самим, что я и есть такое чудовище, а остальные, наконец, разгадали это, как бы здорово я не притворялся.
На самом деле, я воображал себе всякие ужасы потому, что это было не так страшно, как думать о том, что выкрикнул мне Тим. О том, что я просто — напросто отверженный, у которого никогда не будет ни жены, ни детей. Все браки планируют старшие, и именно они следят за тем, какие семьи могут породниться друг с другом — так с незапамятных времен положено, — и без их разрешения не будет сыграна ни одна свадьба. О том, что остаток дней мне придется прожить в одиночестве, как тому же Матвею, у которого вся семья погибла по время весеннего урагана лет пятнадцать тому назад. Самого его тогда завалило обломками и он потерял руку, и с тех пор жил на отшибе, не слишком — то беспокоя себя делами общины — но я как — то не предполагал, что такая же участь может ожидать и меня самого. Думал я и о Тие, — вспоминал ее прозрачные серые глаза с темными ободками вокруг радужки, ее мимолетную скользящую улыбку, — и тут уж мне стало совсем грустно. Должно быть, я впервые осознал, каково это — когда от тебя ничего не зависит, когда ничего нельзя изменить.
Я и не заметил, как заплакал — отчаянными, злыми слезами.
Мне было неловко, несмотря на то, что никто меня в этот момент не видел; но я ничего не мог с собой поделать. Мне было так одиноко — тем, кто шумел и веселился за стенами кладовой на задворках общинного дома, не было до меня никакого дела, и впервые до меня дошла беспощадная истина — с этим придется смириться потому, что так было и раньше, да и дальше так будет, и тут уж ничего не изменишь, как бы я ни старался. Как ни странно, эта мысль вдруг принесла облегчение — словно осознав, что я никому не нужен, я одновременно избавился и от гложущего подспудного чувства вины — раз они мне ничего не должны, то и я — им, понятное дело. Это было ощущение свободы….
* * *
Поэтому я уже не удивился, когда мне велели окончательно перебраться из общинного дома, где находились комнаты младших, в хижину на берегу. Пожалуй, в глубине души я даже обрадовался такой перемене — видеть сверстников мне сейчас было тягостно, и, чем больше я старался быть для них своим парнем, тем яснее они давали мне понять, что этот номер у меня не пройдет, а Матвей, в помощь которому меня поставили, хоть и не обращал на меня внимания — вообще, он со времени урагана, как говорили, слегка двинулся мозгами, — по крайней мере больше молчал, чем разговаривал, и не дергал меня попусту. За день он мог вообще не сказать ни единого слова, или ограничивался самыми необходимыми распоряжениями.
Сначала я только радовался этому, потому что и сам предпочитал помалкивать, не задавать вопросов, словно боялся услышать в ответ подтверждение тому, что я и сам уже в глубине души знал — община отторгала меня; мне не было тут места. Да, все верно, но ведь для чего — то я ведь был предназначен? Зачем — то нужен? Вообще — то, община заботится о людях — о здоровых людях, да и о стариках тоже, потому что, раз уж человек дожил до старости, он уже столько знает и умеет, что заработал право греться себе на солнышке или у печки и гонять по всяким поручениям тех, что помоложе. У нас тут всем заправляют старики, да и в других поселках, насколько я знаю, тоже. Именно они по им одним известным приметам решают, когда выгонять скотину на верхние пастбища, когда сеять, когда закрывать дома на зиму, да и все остальное тоже — они мирят рассорившихся, судят провинившихся, сватают и хоронят. Остальные же — не только младшие, но и взрослые, здоровые мужчины и женщины просто делают то, что им велят. Правда, если все идет как положено, в раз и навсегда заведенном порядке, то и на долю стариков немногое остается. Может, именно потому они всегда чем — то недовольны?