Однако надо бы овладеть искусством терпения. Надо бы, но, видно, теперь уж не суждено.
Сендзин отделился от тени, отбрасываемой дверью, которую Марико открыла, войдя в комнату. И вот он двинулся на нее, закрывая свет, угрожая поглотить ее всю, как будто он был злой стихией, хлынувшей на нее из теней этой комнаты.
Марико, все еще пораженная до глубины души тем, что человек с плаката ожил, открыла рот, чтобы закричать, но Сендзин захлопнул его ударом кулака. Девушка обмякла в его руках.
Сендзин утащил ее в угол и распахнул полы ее широкого одеяния. В руке его оказалось лезвие, нагретое теплом его тела. С помощью этого лезвия он начал аккуратно вырезать из ее одежды квадраты ткани по определенной системе. Затем сложил обрезки нужным ему образом.
Какое-то мгновение хмурый взгляд Сендзина изучал это роскошное тело, как бы для того, чтобы запечатлеть его в памяти. Потом он опустился перед ней на колени, завел ей руки за голову и связал кисти рук полоской белой ткани. Другой ее конец он обмотал вокруг стояка водяного отопления и крепко натянул, так что тело Марико оказалось как бы распятым.
После этого Сендзин достал такой же кусок ткани, один его конец обмотал вокруг собственного горла, а второй зацепил за стояк и крепко привязал, предварительно смерив глазами расстояние и найдя место, к которому привязать. Затем он расстегнул брюки и залез на нее, впрочем, без особого пыла и неистовства. Не так-то просто оказалось внедриться в нее, но боль, которую он при этом чувствовал, странным образом подстегивала его.
Наконец Сендзин задышал часто и порывисто, как дышали мужики в клубе во время номера Марико. Но он не чувствовал ни в своем теле, ни в теле Марико ничего похожего на чувственное волнение. Напротив, он ощущал себя, как обычно, пленником собственного сознания, и его мысли все вертелись и вертелись вокруг проклятого вопроса, как крысы в лабиринте.
Вспышки света и тьмы, жизни и смерти сплетались в его сознании и превращались в тошнотворно мелькающий фильм, который он знал назубок. В этом фильме — его вторая жизнь, как вторая кожа. Она дышит и существует сама по себе, поверх его обычной кожи, состоящей из плоти и крови.
Не в силах выносить образы и то, что они символизировали, Сендзин спустил ниже свое туловище и голову. Теперь с каждым движением его ритмично движущегося тела повязка на шее затягивалась все туже и туже.
Он уже приближался к завершению полового акта, и петля на шее, вызывая все больше и больше кислородное голодание, посылала по всему телу волны чувственного наслаждения, от которого низ живота и бедра налились свинцовой тяжестью.
Только находясь на волосок от смерти, Сендзин чувствовал, что живет полной жизнью. Только в такие моменты пространственно-временной континуум казался ему чем-то реальным, а не иллюзорным. Покой и уверенность можно обрести лишь балансируя на лезвии меча — вот на этой простой, но могучей идее строится Кшира — учение, которое исповедовал Сендзин. Когда ты на волоске от смерти, гласит это учение, нет ничего невозможного.
Человек взглянул в лицо смерти, — и реальность, в которой он жил прежде, разлетается на кусочки, и он автоматически начинает строить новую, причем часто на совершенно других основах. Эпифания — максимальное приближение восточного человека к христианскому понятию откровения — случилась в жизни Сендзина довольно рано и радикально изменила ее течение.
Уже почти умирая, Сендзин кончил. Мир растворился вокруг него, и он, припав к открытому рту Марико, вдыхал в себя ее аромат, уникальный у всякого человеческого существа. С жадностью, как зверь на водопое, он упивался ее дыханием.
Потом поднялся, распуская одной рукой кусок ткани, обмотанный вокруг горла, а другой механически застегивая ширинку. На лице его было какое-то пустое выражение, странным образом напоминающее выражение лица Марико, когда она, закончив номер, стояла лицом к зрителям.
Теперь, когда все кончилось, Сендзин чувствовал какую-то потерянность, острую депрессию, отдающуюся во всем теле, как физическая боль. Он понимал, что, возвращаясь с небес на землю, наверно, и невозможно чувствовать себя иначе.