На другой день Надька к девчонкам уже не пошла.
Не пошла она к ним и на третий и на четвертый день. Старалась вовсе не показываться на улице. Ходила только туда, куда ее посылала сестра, — по делам. В остальное время или работала по дому и двору или играла сама с собой.
— И чего ты все в избе, да в избе возишься, говорила ей Устя. — Оделась бы, да вышла, погуляла хотя немного.
— Чегой-то не хочется гулять-то, — отговаривалась тягуче Надька и делала пренебрежительное движение губами.
А под окнами их избы то и дело шныряли девчонки. И Надька не раз слыхала, как какая-нибудь из них спрашивала другую:
— Косорукая нынче опять не выходила?
Надька припоминала, что когда бы она ни проходила деревней по делам, всякий раз за ее спиной раздавались крики девчонок, мальчишек:
— Глядите, косорукая идет!.. Вон, вон она, косорукая пошла!.. Ишь, как бежит, припускает!.. Косорукая, иди играть с нами!..
А иногда за ней целой ватагой прилепетывали мальчишки, девчонки. Бежали сзади и по сторонам и дразнили. Больше всех прыгал перед ней, кривлялся и дразнил самый маленький из всей ватаги, сопатый Сенька, сынишка Гаврилы Силантича.
Как-то, подметая в одиночестве избу и вдруг услыхав доносившиеся издалека звонкие крики игравших ребят, Надька остановилась среди избы, прислушалась. Веселый визг детей на улице продолжался. У Надьки выпал из рук веник, она в одну секунду оделась и торопливо выбежала из избы. Но выйти за ворота на улицу в последний момент не решилась, а, приоткрыв чуточку калитку, просунула в щелочку кончик носа и стала внимательно смотреть.
Как раз напротив, на Парфеновском огороде, ребята смастерили высокую ледяную горку и катались с нее, кто на деревянных коньках, кто на самодельных саночках, кто на листе кровельного железа, а кто просто так, на собственном кожухе. Было людно, шумно, весело. Были все, — кроме одной Надьки. Не умолкая, звенели, скрещиваясь в воздухе, детские голоса. То там, то здесь рассыпался заразительный смех. Вот один мальчишка, Илюшка Шитов, маленький, в отцовских валенках до живота, в отцовской папахе до плеч, расселся верхом на свои узкие длинные березовые саночки и, уже натянув вожжи, начал съезжать, как вдруг другой, укутанный от головы до колен в бабью шаль, впрыгнул к нему на ходу в саночки, навалился ему на спину, они не удержались и, обхватив друг друга, оба вывалились из саней, откатились от колеи в сторону и сорвались в пропасть, в глубокие снежные сугробы. Порожние саночки помчались по колее отдельно, стремительно неслись вниз, крутясь и опрокидываясь, точно их кто-то сильно вертел. Глядя на белых, залепленных снегом, двух мальчишек, утопавших по уши в сугробах и похожих там на маленьких беспомощных медвежат, все — и мальчики и девочки — хохотали. Засмеялась у своей щелочки и Надька. Дернула носом, утерла его кулаком, издала горлом довольный мычащий звук:
— Ггыы…
Потом под самую Надькину щелку хлопотливо подбежали, о чем-то горячо щебеча, две девчонки, обе в желтых длинных овчинных шубах, осыпанных круглыми и квадратными заплатами. Одна вытащила из глубокого кармана узелок и, развязав его, у самого забора, так чтобы не увидели катавшиеся с горы, показывала другой новые недавно собранные, стеклянные и глиняные осколочки. Осколочки были разные: от блюдец, тарелок, чашек — маленькие и большие, цветные и белые.
— Белые не принимаются! — возбужденно говорила вторая девочка. — Принимаются только с цветочками!
— А где ты видела у меня белые? — горячилась первая. — Белых у меня нет! У меня все с рисуночками! Гляди, какие! Гляди-ка-ся!
О, как Надька сама любит собирать эти скляночки! У нее их так много. И они так нужны каждой девочке. Ведь они заменяют им все, идут у них за все: и за деньги, когда они играют в «лавочку», покупают, продают и дают сдачи; и за горшки, миски, когда играют в «мать и дочек»; и за чашки с блюдцами, когда играют в «гостей» и угощают чаем церемонных «кумушек», «свах»…
— А ты приходи ко мне в избу-то, какие я тебе там лоскутики покажу! — приглашала вторая девочка первую.
— А кольца у тебя есть? спросила та.